|
| ||
| Для подписки на новости сайта пишите: d_future@mail.ru | ||
|
| ||
![]() |
||
|
|
| страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 |
ЗАКЛЮЧЕНИЕПредпринятый в данной работе анализ восприятия философии Ницше в русской литературе начала ХХ века выявил культурную динамику, выделяющую эту эпоху на фоне ближайших по времени периодов. Оказалось возможным отойти от “исторического” типа исследования, рассматривающего изолированные литературно-исторические артефакты, и охарактеризовать весь период в категориях его внутренних литературно-философских взаимодействий, его реального социального и культурного диалога, его характерных моделей чтения и толкования. При подобном подходе открывается картина многослойной литературной культуры, обладающей большим социальным охватом и значительной художественной силой. Взаимодействие между различными формами дискурса: массовым, среднего уровня и эзотерическим – способствовало жизненно важным изменениям и привело к созданию в начале ХХ века выдающихся произведений русской критической и художественной литературы. Анализируя то, как писатели интерпретировали и осваивали труды Ницше и других крупных философов, мы получили возможность проследить идеологическое движение к литературному ренессансу. Все начиналось с “автоматизированных”, клишированных форм представления идей и идейных столкновений в 1890-е годы. Например, уже переживший расцвет “роман идей” находился на пути к превращению в стереотипный, что бы и наблюдали на примере произведений Боборыкина. Избитые диалоги в стиле этого жанра, пространные дискуссии и философски мотивированное действие фигурируют и в творчестве более молодых писателей, таких, как Мережковский и Горький. Зачастую в их текстах освоение творчества предшественников осуществлялось в вульгаризирующей манере: при этом своеобразие миросозерцания предшественника игнорировалось. Философский материал привлекался для того, чтобы вынести суждение о новых интеллектуальных течениях. На фоне этой автоматизации вскоре и возникают инновации в понимании и интерпретации. Писатели осознавали стереотипность господствующих подходов и не замедлили вступить с ними в полемику. Это наблюдается в творческой биографии как крупных писателей – Горького, Мережковского и даже Белого, - так и писателей среднего ранга. Следует отметить, что подобный процесс не имел места на литературном уровне, соответствующем массовому роману, рассчитанному на рыночный успех. Массовая литература беспорядочно заимствовала стереотипные “интерпретации”, стремясь в равной мере “просветить” и пощекотать нервы культурно неразвитых или полуинтеллигентных читателей. Арцыбашев в “Санине” слепо копирует идеи и формулировки, принадлежащие перу Нордау и явно вульгаризирующие Ницше. Вербицкая в “Ключах счастья” делает пространные заимствования из “Санина”. Очевидно, что новизна этих книг и вызываемый ими интерес определяются не достоинствами эстетической или философской интерпретации автора, а тем, что модные идеи представлены в этих романах в форме легко усваиваемого приключенческого сюжета, который увлекает полуобразованного читателя новым для него и, как ему представляется, вполне достоверным рассказом о самораскрытии и самоопределении. Писатели, претендовавшие на оригинальность, существенно перерабатывали, а зачастую и полностью отвергали стереотипные толкования, что обусловило развитие их собственного писательского стиля и индивидуальности. В полемике с вульгаризаторами они, обратившись к прошлому, переняли мифологические воззрения своих великих русских предшественников, придав им новые оригинальные формы. Так, Андреев, полемизировавший с представлением Боборыкина о ницшеанском “новом человеке”, в поисках альтернативы через Ницше пришел к новому восприятию Достоевского. Точно так же, в ходе полемики с вульгарным ницшеанством заново открывают для себя Достоевского Куприн и Ропшин. В 1890-х годах Мережковский и Горький способствовали распространению массового культа индивидуализма с Ницше в качестве главного идеолога. Позднее оба писателя отошли от первоначальных позиций, вступив в спор с массовым ницшеанством, с которым традиционно связывали их имена. При этом и они обратились к культурному прошлому. И каждый раз приобщение к истории влекло за собой глубоко продуманный пересмотр мифологических основ. Все же остается открытым вопрос, вызвало ли это брожение подлинную революцию морального сознания? Ответ, бесспорно, будет положительным, если допустить, что революция представляет собой новое выражение старых проблем, открывающее, в свою очередь, новые горизонты. Нам остается лишь охарактеризовать ее существенные черты и определить, какую роль в развертывании моральной революции сыграло знакомство с философией Ницше. Культуру начала ХХ века часто называют “апокалипсической”. Бесспорно, рассмотренные в данном исследовании произведения демонстрируют радикальное отрицание настоящего и недавнего прошлого и напряженный интерес к будущему. Но “пророческий дискурс”, обыкновенно ассоциируемый с этой культурой, - это всего лишь один аспект всепроникающей тревоги будущего, ставшей доминантой этого времени. Навязчивое повторение фатальных концовок, когда протагонист делал выбор в пользу смерти, распада и саморазрушения, внушало острое предчувствие беды. Важнее, однако, увидеть в этом частицу широкого движения в попытке создать мифологическое повествование об успешном культурном и духовном изменении. Хотя результат оказывался не таким, каким его хотели бы видеть писатели, все же из рассмотренных текстов возникает некое неоднородное, обращенное к будущему мировоззрение. Тотальный отказ от предыдущего опыта человечества, на который поначалу рассчитывали писатели, сменился иным, более плодотворным представлением о переменах, сложным образом взаимодействующих с прошлым. Такая “футуристическая” программа опирается на “прогрессивно-регрессивный” способ мышления. Разрешение собственной тревоги будущего, влечет за собой дискредитацию непосредственных предшественников и возрождение отдаленного прошлого. Возникающие “предчувствия” будущего оказываются неожиданно примитивистичными. Если в народнической ментальности было много “монашеского” (аскетичность, самоотречение) и “женского” (страдание, нежность, сострадание), то новую литературную “психологию” можно назвать “мирской”, а подчас и “детской”: ей свойственны импульсивность, активность, прямота, наивность и незрелость. Сплошь и рядом мы находим метафоры “начинания сначала” – образы хаоса, зачатия, детства. Ропшин взывает к примитивной социальной анархии. Вирбицкая популяризирует наивный героизм гомеровской Греции. В представлении Блока и Иванова обновление выходит на свет из первозданного духовного мрака. Иванов говорит об освобождающем творческом стимуле как о зачатии. Белому повсюду видится дитя как символ преображенного сознания.
|
|
Пожалуй, наиболее отчетливо примитивистские образы обнаруживаются в творчестве двух выдающихся “символотворцев” эпохи – Мережковского и Горького. Горький представляет утопию как своего рода первобытное массовое сообщество, напоминающее дионисийское единение. Мережковский и в романах, и в литературной критике постоянно уходит в глубь веков, апеллирует к историческому прошлому. В русской истории он, минуя культуру народников и разночинцев, заново открывает для литературы культуру петровской Руси и величайшего гения русской культуры – Пушкина. Петровские образы также актуальны и в “Петербурге” Белого. Любопытно, что в эпилоге романа Белого можно обнаружить намек как раз на “ближнее” прошлое: опрощение Николая Аполлоновича вызывает ассоциации с “народническими” идеями Толстого. В контексте “прогрессивно-регрессивной” ментальности рубежа веков апелляция к столь недавнему прошлому является признанием сокрушительного краха всего проекта. Белый не только не в состоянии удержать собственный миф воскресения, но заодно подрывает и построения Мережковского и Иванова. Примечательно, что, когда Белому все же удается выработать собственный миф в своем третьем романе “Котик Летаев”, он использует “дитя” в качестве собственного примитивистского образа. Белый пытается выйти за рамки сознательного человеческого бытия к досознательной и даже пренательной жизни. Прослеживая истоки человеческого сознания, он обретает подлинно новую, хотя и сугубо личную духовную целостность. Другой типичной чертой этого времени является так называемый индивидуализм его писателей. Они, безусловно, обращаются к человеческому воображению, воле и энергии как к источникам обновления. Вначале они считают самих себя “высшими личностями” и “метахудожниками”, чья цель куда значительнее создания прекрасных творений искусства: они считают себя предтечами и пророками нового общества и новой культуры и, самое важное, новой целостной человеческой души. Их конечной целью становится преображение человеческого сознания. Их индивидуализм особого свойства: эти литераторы не считают право на самореализацию и проявление личной воли правом каждого человека. С удивительным единообразием, которое кажется предвестником грядущего политического “культа личности”, их фантазия рисует достойную самореализации личность в образе социального вождя, ведущего народные массы к социальному и культурному обновлению. Мережковский указует на великих политических лидеров прошлого – императора Юлиана и Петра Великого. Горький героизирует сверх-человеческого “Человека” – художника-вождя, использующего сознание людей в качестве художественного сырья. Вербицкая, популяризируя тот же тип, делает его революционером (Ян). В воображении молодого Белого встает Христос-Пантократор, который правит людьми железной рукой. Чрезвычайно важно, однако, что позднее все эти писатели пересмотрят свои автократически-индивидуалистические архетипы, сочтут их чересчур деспотичными, подавляющими и гибельными для самого ценного достояния человека – его стихи иного творческого гения. Самое значимое наследие этой разновидности индивидуализма – это позднейшее стремление его приверженцев наделить подлинно творческой волей субъекта, который ищет взаимодействия с Другим, будь то коллектив людей или внутренний дух – “демон”. Наконец, следует вернуться к тому сомнительному обобщению, о котором шла речь в самом начале, а именно – к мысли о том, что последователи ницшеанства жертвовали этическими ценностями ради эстетических. Безусловно, в любом отклике на философию Ницше превалирует перенос акцента с системы нравственных на систему мифологических представлений. Острое желание осуществить прорыв к новому сознанию обесценивает общепринятые критерии правильного и справедливого. Оспаривается и разрушается традиционный моральный кодекс. Традиционная мораль воспринимается как препятствие для поиска, самораскрытия и творческой отдачи. Однако дебаты о роли и значении нравственной оценки остаются в центре внимания литераторов, причем даже таких анархически настроенных, как Блок или Ропшин. При обсуждении мнимого эстетизма этого периода необходимо принимать во внимание, какого взгляда на искусство придерживались рассматриваемые писатели. Их эстетизм нельзя расценивать как веру в “искусство для искусства”, если учесть, что все они искренне видели в искусстве средство, с помощью которого писатели вместе со своими читателями придут к новому способу познания мира и иному образу жизни. С годами, в пору творческой зрелости артефакт ценился ими меньше, чем необузданная творческая энергия, мотивирующая художественную и мета-художественную деятельность. Человеческое искусство считалось сравнительно слабым проявлением творчества. Например, Мережковский рассматривал искусство как аллегорию исторических сил, вызывающих перемены. Горький полагал истинной преображающей силой процесс спонтанной творческой деятельности, а не законченное произведение искусства. Белый в избранной им роли “секретаря-стенографиста”, пишущего под диктовку потусторонней силы, ценил искусство лишь поскольку оно намекало на неземное, высшее бытие. Ницше в автобиографии бросил вызов будущим читателям, утверждая, что “в конце концов никто не может из вещей, в том числе и из книг узнать больше, чсем он уже знает” (Ницше, Ecco homo, II, 722). Он вопрошает, существует ли вообще влияние как таковое и учатся ли чему-нибудь люди на собственном опыте. Несомненно, большинство русских читателей прочло Ницше с той же степенью вульгаризации, к какой их приучило чтение русской романтической литературы. И конечно, даже более молодые и более восприимчивые к новому писатели нашли в философии Ницше то понимание и те переживания, которые в различной степени лишь обострили их собственные. Хотя революция морального сознания была переосмыслением русской традиции, русских ценностей и русских мифов, опыт чтения сочинений Ницше по-новому осветил эти традиции. И это имело действительно большое значение. В обеих ипостасях – критика морали и мифотворца – Ницше явился решающим катализатором обновленного русского порыва к моральному бунту.
О СОКРАЩЕНИЯХЦитаты из сочинений Ф.Ницше приводятся по изданию: Ф.Ницше. Сочинения в 2-х томах. М., 1990. Источники цитат из этого издания даны в сокращенной записи, дополненной указанием тома и страницы.
СПИСОК ИЗДАНИЙ, ССЫЛКИ НА КОТОРЫЕ ДАЮТСЯ В ТЕКСТЕ КНИГИ
|
ПРИМЕЧАНИЯГЛАВА 1
|
ГЛАВА 2
|
ГЛАВА 3
|
| страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 |