|
| ||
| Для подписки на новости сайта пишите: d_future@mail.ru | ||
|
| ||
![]() |
||
|
|
| страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 |
На горе ЕлеонскойЗима, злая гостья, сидит у меня в доме; посинели мои руки от её дружеских рукопожатий. Я уважаю её, эту злую гостью, но охотно оставляю её сидеть одну. Охотно убегаю я от неё; и если бежишь хорошо, то и убегаешь от неё! С тёплыми ногами, с тёплыми мыслями бегу я туда, где стихает ветер, - в освещённый солнцем уголок моей горы Елеонской. Так смеюсь я над моей суровою гостьей и благодарен ей ещё за то, что она ловит у меня в доме мух и заставляет стихать разный мелкий шум. Ибо она не любит, когда поёт комар или даже целых два; она делает улицу пустынной, так что лунный свет боится проникать туда ночью. Она суровая гостья, - но я чту её и не молюсь, подобно неженкам, пузатому идолу огня. Лучше немного пощёлкать зубами, чем молиться идолам! - так хочет род мой. И особенно ненавижу я всех идолов огня, пылких, дымящихся и удушливых. Кого я люблю, того люблю я больше зимою, чем летом; лучше и смелее смеюсь я над моими врагами, с тех пор как зима сидит у меня в доме. Поистине, смело даже тогда, когда я заползаю в постель: тогда смеётся и шалит моё укрывшееся счастье и мои обманчивые сны начинают смеяться. Разве я - ползаю? Никогда в жизни не ползал я перед сильными; и если лгал я когда-нибудь, то лгал из любви. Поэтому весел я и на зимней постели. Скромная постель греет меня больше, чем роскошная, ибо я ревнив к своей бедности. А зимою она больше всего верна мне. Злобою начинаю я каждый день, я смеюсь над зимою холодной ванною - за это ворчит на меня моя строгая гостья. Также люблю я её щекотать маленькой восковой свечкой - чтобы она наконец выпустила небо из пепельно-серых сумерек. Особенно злым бываю я утром - в ранний час, когда звенит ведро у колодца и раздаётся на серых улицах тёплое ржание лошадей: С нетерпением жду я, чтобы взошло наконец ясное небо, зимнее снежнобородое небо, старик, белый как лунь, - - молчаливое зимнее небо, часто умалчивающее даже о своём солнце! Не у него ли научился я долгому, светлому молчанию? Или оно научилось ему у меня? Или каждый из нас сам изобрёл его? Тысячекратно происхождение всех хороших вещей: все хорошие весёлые вещи прыгают от радости в бытие - как могли бы они это сделать - только один раз! Хорошая, весёлая вещь также долгое молчание, и хорошо также смотреть, подобно зимнему небу, с ясным круглоглазым лицом: - скрывать, подобно ему, своё солнце и свою непреклонную волю-солнце; поистине, хорошо изучил я это искусство и это зимнее веселье! Моя самая любимая злоба и искусство в том, чтобы моё молчание научилось не выдавать себя молчанием. Гремя словами и игральными костями, дурачу я тех, кто торжественно ждёт, - от всех этих строгих надсмотрщиков должна ускользнуть моя воля и цель. Чтобы никто не мог видеть основы и последней воли моей, - для этого изобрёл я долгое светлое молчание. Многих умных встречал я: они закрывали покрывалом своё лицо и мутили свою воду, чтобы никто не мог насквозь видеть их. Но именно к ним обращались более умные из среды недоверчивых и грызущих орехи: именно у них вылавливали они наиболее припрятанную рыбу их! Но умы светлые, смелые и прозрачные - они, по-моему, наиболее умные из всех молчаливых: так глубока основа их, что даже самая прозрачная вода - не выдаёт её. Ты, снежнобородое молчаливое зимнее небо, ты, круглоглазая лунь надо мною! О ты, небесный символ моей души и её радости! И разве не должен я прятаться, как проглотивший золото, - чтобы не распластали мою душу? Разве не должен я пользоваться ходулями, чтобы не заметили моих длинных ног, - все эти завистники и ненавистники, окружающие меня? Эти удушливые, тепличные, изношенные, отцветшие, истосковавшиеся души - как могла бы их зависть вынести моё счастье! Поэтому я показываю им только зиму и лёд на моих вершинах - и не показываю, что моя гора окружена также всеми солнечными поясами! Они слышат только свист моих зимних бурь - и не слышат, что ношусь я и по тёплым морям, как тоскующие, тяжёлые, горячие южные ветры. Они сожалеют также о моих нечаянностях и случайностях - но моё слово гласит: «Предоставьте случаю идти ко мне: невинен он, как малое дитя!» Как могли бы они вынести моё счастье, если бы я не наложил несчастий, зимней стужи, шапок из белого медведя и покровов из снежного неба на моё счастье! - если бы сам я не питал жалости к их состраданию: к состраданию этих завистников и ненавистников! Если бы сам я не вздыхал и не дрожал пред ними от холода и не одевался терпеливо, как в шубу, в сострадание их! В том мудрая блажь и благостыня моей души, что не прячет она своей зимы и своих морозных бурь, она не прячет также и своего озноба. Для одного одиночество есть бегство больного; для другого одиночество есть бегство от больных. Пусть слышат они, как дрожу и вздыхаю я от зимней стужи, все эти бедные, завистливые негодники, окружающие меня! Несмотря на эти вздохи и дрожь, всё-таки бежал я из их натопленных комнат. Пусть они жалеют меня и вздыхают вместе со мною о моём ознобе: «от льда познания он замёрзнет ещё!» - так жалуются они. А я тем временем бегаю всюду с тёплыми ногами на моей горе Елеонской; в освещённом солнцем уголку моей горы Елеонской пою и смеюсь я над всяким состраданием. Так пел Заратустра.
О прохождении мимоТак, медленно проходя среди многих народов и через различные города, вернулся Заратустра окольным путём в свои горы и свою пещеру. И вот, подошёл он неожиданно к воротам большого города; но здесь бросился к нему с распростёртыми руками беснующийся шут и преградил ему дорогу. Это был тот самый шут, которого народ называл «обезьяной Заратустры»: ибо он кое-что перенял из манеры его говорить и охотно черпал из сокровищницы его мудрости. И шут так говорил к Заратустре: «О Заратустра, здесь большой город; тебе здесь нечего искать, а потерять ты можешь всё. К чему захотел ты вязнуть в этой грязи? Пожалей свои ноги! Плюнь лучше на городские ворота и - вернись назад! Здесь ад для мыслей отшельника: здесь великие мысли кипятятся заживо и развариваются на маленькие. Здесь разлагаются все великие чувства: здесь может только громыхать погремушка костлявых убогих чувств! Разве ты не слышишь запаха бойни и харчевни духа? Разве не стоит над этим городом смрад от зарезанного духа? Разве не видишь ты, что души висят здесь, точно обвисшие, грязные лохмотья? - И они делают ещё газеты из этих лохмотьев! Разве не слышишь ты, что дух превратился здесь в игру слов? Отвратительные слова-помои извергает он! - И они делают ещё газеты из этих слов-помоев! Они гонят друг друга и не знают куда? Они распаляют друг друга и не знают зачем? Они бряцают своей жестью, они звенят своим золотом. Они холодны и ищут себе тепла в спиртном; они разгорячены и ищут прохлады у замёрзших умов; все они хилы и одержимы общественным мнением. Все похоти и пороки здесь у себя дома; но существуют здесь также и добродетельные, существует здесь много услужливой, служащей добродетели: Много услужливой добродетели с пальцами-писаками и с твёрдым седалищем и ожидалищем; она благословлена мелкими надгрудными звёздами и набитыми трухой, плоскозадыми дочерьми. Существует здесь также много благочестия, много лизоблюдов и льстивых ублюдков перед богом воинств. Ибо «сверху» сыплются звёзды и милостивые плевки; вверх тянется каждая беззвёздная грудь. У месяца есть свой двор и при дворе - свои придурки; но на всё, что исходит от двора, молится нищая братия и всякая услужливая нищенская добродетель. «Я служу, ты служишь, мы служим» - так молится властелину всякая услужливая добродетель: чтобы заслуженная звезда прицепилась наконец ко впалой груди! Но месяц вращается ещё вокруг всего земного: так вращается и властелин вокруг самого-что-ни-на-есть земного, - а это есть золото торгашей. Бог воинств не есть бог золотых слитков; властелин предполагает, а торгаш - располагает! Во имя всего, что есть в тебе светлого, сильного и доброго, о Заратустра! плюнь на этот город торгашей и вернись назад! Здесь течёт кровь гниловатая и тепловатая и пенится по всем венам; плюнь на большой город, на эту большую свалку, где пенится всякая накипь! Плюнь на город подавленных душ и впалых грудей, язвительных глаз и липких пальцев - - на город нахалов, бесстыдников, писак, пискляк, растравленных тщеславцев - - где всё скисшее, сгнившее, смачное, мрачное, слащавое, прыщавое, коварное нарывает вместе - - плюнь на большой город и вернись назад!» - Но здесь прервал Заратустра беснующегося шута и зажал ему рот. «Перестань наконец! - воскликнул Заратустра. - Мне давно уже противны твоя речь и твоя манера говорить! Зачем же так долго жил ты в болоте, что сам должен был сделаться лягушкой и жабою? Не течёт ли теперь у тебя самого в жилах гнилая, пенистая, болотная кровь, что научился ты так квакать и поносить? Почему не ушёл ты в лес? Или не пахал землю? Разве море не полно зелёными островами? Я презираю твоё презрение, и, если ты предостерегал меня, - почему же не предостерёг ты себя самого? Из одной только любви воспарит полёт презрения моего и предостерегающая птица моя: но не из болота! - Тебя называют моей обезьяной, ты, беснующийся шут; но я называю тебя своей хрюкающей свиньёй - хрюканьем портишь ты мне мою похвалу глупости. Что же заставило тебя впервые хрюкать? То, что никто достаточно не льстил тебе: поэтому и сел ты вблизи этой грязи, чтобы иметь основание вдоволь хрюкать, - - чтобы иметь основание вдоволь мстить! Ибо месть, ты, тщеславный шут, и есть вся твоя пена, я хороню разгадал тебя! Но твоё шутовское слово вредит мне даже там, где ты прав! И если бы слово Заратустры было даже сто раз право, - ты всё-таки вредил бы мне - моим словом!» Так говорил Заратустра; и он посмотрел на большой город, вздохнул и долго молчал. Наконец он так говорил: Мне противен также этот большой город, а не только этот шут. И здесь и там нечего улучшать, нечего ухудшать! Горе этому большому городу! - И мне хотелось бы уже видеть огненный столб, в котором сгорит он! Ибо такие огненные столбы должны предшествовать великому полдню. Но всему своё время и своя собственная судьба. Но такое поучение даю я тебе, шут, на прощание: где нельзя уже любить, там нужно - пройти мимо! - Так говорил Заратустра и прошёл мимо шута и большого города.
|
Об отступниках1Ах, всё уже поблекло и отцвело, что ещё недавно зеленело и пестрело на этом лугу! И сколько мёду надежды уносил я отсюда в свои улья! Все эти юные сердца уже состарились - и даже не состарились! только устали, опошлились и успокоились: они называют это «мы опять стали набожны». Ещё недавно видел я их спозаранку выбегающими на смелых ногах; но их ноги познания устали, и теперь бранят они даже свою утреннюю смелость! Поистине, многие из них когда-то поднимали свои ноги, как танцоры, их манил смех в моей мудрости, - потом они одумались. Только что видел я их согбенными - ползущими ко кресту. Вокруг света и свободы когда-то порхали они, как мотыльки и юные поэты! Немного взрослее, немного мерзлее - и вот они уже нетопыри и проныры и печные лежебоки. Не потому ли поникло сердце их, что, как кит, поглотило меня одиночество? Быть может, долго, с тоскою, тщетно прислушивалось их ухо к призыву труб моих и моих герольдов? - Ах! Всегда было мало таких, чьё сердце надолго сохраняет терпеливость и задор; у таких даже дух остаётся выносливым. Остальные малодушны. Остальные - это всегда большинство, вседневность, излишек, многое множество - все они малодушны. Кто подобен мне, тому встретятся на пути переживания, подобные моим, - так что его первыми товарищами будут трупы и скоморохи. Его вторыми товарищами - те, кто назовут себя верующими в него: живая толпа, много любви, много безумия, много безбородого почитания. Но к этим верующим не должен привязывать своего сердца тот, кто подобен мне среди людей; в эти вёсны и пёстрые луга не должен верить тот, кто знает род человеческий, непостоянный и малодушный! Если бы могли они быть иными, они и хотели бы иначе. Всё половинчатое портит целое. Что листья блекнут, - на что тут жаловаться! Оставь их лететь и падать, о Заратустра, и не жалуйся! Лучше подуй на них шумящими ветрами, - - подуй на эти листья, о Заратустра, чтобы всё увядшее скорей улетело от тебя!
2«Мы опять стали набожны» - так признаются эти отступники; и многие из них ещё слишком малодушны, чтобы признаться в этом. Им смотрю я в глаза, - им говорю я в лицо и в румянец их щёк: вы те, что снова молитесь! Но это позор - молиться! Не для всех, а для тебя, и для меня, и для тех, у кого в голове есть совесть. Для тебя это позор - молиться! Ты знаешь хорошо: твой малодушный демон, сидящий в тебе, охотно складывающий руки и опускающий их на колени и любящий удобства, - этот малодушный демон говорит тебе: есть Бог!» Но потому и принадлежишь ты к роду боящихся света, к тем, кому свет не даёт покоя; теперь должен ты с каждым днём всё глубже засовывать голову свою в ночь и чад! И поистине, ты хорошо выбрал час: ибо теперь вновь начинают вылетать ночные птицы. Час настал для всех боящихся света, час отдыха, когда они - не «отдыхают». Я слышу и чую: настал их час для охоты и торжественных шествий, не для дикой охоты, а для домашней, пустячной и вынюхивающей охоты людей тихо ступающих и тихо молящихся, - для охоты на чувствительных ханжей: все мышеловки для сердец теперь опять расставлены! И где ни поднимаю я завесы, отовсюду вылетает ночная бабочка. Не сидела ли она, спрятавшись вместе с другой ночной бабочкой? Ибо всюду чую я присутствие маленьких скрытых общин; а где есть приюты, там есть новые богомольцы и смрад от богомольцев. Они сидят по целым вечерам друг у друга и говорят: «Будем опять как малые дети и станем взывать к милосердному Богу!» - устами и желудком, которые испорчены набожными кондитерами. Или они смотрят долгими вечерами на хитрого, подстерегающего паука-крестовика, который сам проповедует мудрость паукам и так учит их: «Под крестами хорошо ткать паутину!» Или они сидят целыми днями с удочками у болота и оттого мнят себя глубокими, но кто удит там, где нет рыбы, того не назову я даже поверхностным! Или они с благочестивой радостью учатся играть на гуслях у песнопевца, который не прочь вгусляриться в сердца молодых бабёнок, - ибо устал он от старых баб и их похвал. Или они поучаются страху у полусумасшедшего учёного, ожидающего в тёмных комнатах появления духов, - тогда как дух совсем убегает от него! Или прислушиваются к старому бурчащему-урчащему бродяге-дудочнику, который научился у унылых ветров унылости звуков; теперь вторит он ветру и в унылых звуках проповедует уныние. А иные из них сделались даже ночными сторожами: они научились теперь трубить в рог, делать ночной обход и будить старьё, давно уже уснувшее. Пять слов из старья слышал я вчера ночью у садовой стены: они исходили от этих старых ночных сторожей, унылых и сухих. «Для отца он недостаточно заботится о своих детях: человеческие отцы делают это лучше!» - «Он слишком стар! Он уже совсем перестал заботиться о своих детях» - так отвечал другой ночной сторож. «Разве у него есть дети? Никто не может этого доказать, если он сам не докажет! Мне давно хотелось, чтобы он однажды основательно доказал это». «Доказал? Как будто он когда-нибудь что-нибудь доказывал! Доказательства ему трудно даются; он придаёт больше значения тому, чтобы ему верили». «Да! да! Вера делает его блаженным, вера в него. Такова привычка старых людей! То же будет и с нами!» - - Так говорили между собой два старых ночных сторожа и пугала света и затем уныло трубили в свой рог: это происходило вчера ночью у садовой стены. У меня же сердце надрывалось со смеху, оно хотело вырваться и не знало, куда? и надорвало себе живот. Поистине, я умру оттого - что задохнусь со смеху, глядя на пьяных ослов и слушая ночных сторожей, сомневающихся в Боге. Разве не прошло давным-давно время для всех подобных сомнений? Кто стал бы ещё будить давно уснувшее старьё, страдающее светобоязнью! Уже давным-давно пришёл конец старым богам, - и поистине, у них был хороший, весёлый божественный конец! Они не «засумерились» до смерти, - об этом, конечно, лгут! Напротив: однажды они сами засмеяли себя - до смерти! Это случилось, когда самое безбожное слово было произнесено одним богом - слово: - «Бог един! У тебя не должно быть иного Бога, кроме меня!» - старая борода, сердитый и ревнивый Бог до такой степени забылся: И все боги смеялись тогда, качаясь на своих тронах, и восклицали: «Разве не в том божественность, что существуют боги, а не Бог!» Имеющий уши да слышит. Так говорил Заратустра в городе, который любил он и который прозывался: «Пёстрая корова». Отсюда оставалось ему всего два дня пути, чтобы быть опять в своей пещере и у своих зверей; и душа его непрестанно радовалась близости возвращения.
|
ВозвращениеО, одиночество! Ты, отчизна моя, одиночество! Слишком долго жил я диким на дикой чужбине, чтобы не возвратиться со слезами к тебе! Теперь пригрози мне только пальцем, как грозит мать, теперь улыбнись мне, как улыбается мать, теперь скажи только: «А кто однажды, как вихрь, улетел от меня? - - кто, расставаясь, кричал: слишком долго сидел я в одиночестве я разучился молчанию! Этому, конечно, ты научился теперь? О Заратустра, всё знаю я: и то, что в толпе ты был более покинутым, чем когда-либо один у меня! Одно дело - покинутость, другое - одиночество: этому - научился ты теперь! И что среди людей будешь ты всегда диким и чужим - - диким и чужим, даже когда они любят тебя: ибо прежде всего хотят они, чтобы щадили их! Здесь же ты на родине и у себя дома; здесь можешь ты всё высказывать и вытряхивать все основания, здесь нечего стыдиться чувств затаённых и заплесневелых. Сюда приходят все вещи, ластясь к твоей речи и льстя тебе: ибо они хотят скакать верхом на твоей спине. Верхом на всех символах скачешь ты здесь ко всем истинам. Прямо и напрямик вправе ты говорить здесь ко всем вещам: и поистине, как похвала, звучит в их ушах, что один со всеми вещами - говорит прямиком! Но иное дело - покинутость. Ибо помнишь ли ты, о Заратустра? Когда твоя птица кричала над тобой, когда ты стоял в лесу в нерешимости, не зная, куда идти, около трупа: - когда ты говорил: пусть ведут меня мои звери! Опаснее быть среди людей, чем среди зверей, - это была покинутость! И помнишь ли ты ещё, о Заратустра? Когда ты сидел на своём острове, среди пустых вёдер источник вина, давая и раздавая, разливая и проливая себя жаждущим: - пока, наконец, ты не сидел один, жаждущий, среди пьяных и не жаловался по ночам: «Брать не есть ли большее наслаждение, чем давать? И красть не есть ли ещё большее наслаждение, чем брать?» - Это была покинутость! И помнишь ли ты ещё, о Заратустра? Когда приблизился твой самый тихий час и гнал тебя прочь от тебя самого, когда говорил он злым шёпотом: «Скажи своё слово и умри!» - - когда он отравил тебе всё твоё ожидание и молчание и привёл в уныние твоё кроткое мужество, - это была покинутость!» - О, одиночество! Ты, отчизна моя, одиночество! Как блаженно и нежно говорит мне твой голос! Мы не спрашиваем друг друга, мы не жалуемся друг другу, мы открыто идём вместе в открытые двери. Ибо открыто у тебя и светло: и даже часы бегут здесь более лёгкими шагами. В темноте время гнетёт больше, чем при свете. Здесь раскрываются мне слова и ларчики слов всякого бытия: здесь всякое бытие хочет стать словом, всякое становление хочет здесь научиться у меня говорить. Но там внизу - всякая речь напрасна! Там забыть и пройти мимо - лучшая мудрость: этому - научился я теперь! Кто хотел бы всё понять у людей, должен был бы ко всему прикоснуться. Но для этого у меня слишком чистые руки. Я не хочу уже вдыхать дыхания их; ах, зачем я так долго жил среди шума и зловонного дыхания их! О блаженная тишина вокруг меня! О чистый запах вокруг меня! О, как вдыхает эта тишина полною грудью чистое дыхание! О, как она прислушивается, эта блаженная тишина! Но там внизу - всё говорит, там всё пропускается мимо ушей. Там хоть в колокола звони про свою мудрость - торгаши на базаре перезвонят её звоном своих грошей! Всё у них говорит, никто не умеет уже понимать. Всё падает в воду, ничто уже не падает в глубокие родники. Всё у них говорит, но ничто не удаётся и не приходит к концу. Всё кудахчет, но кому же ещё хочется сидеть в гнезде и высиживать яйца? Всё у них говорит, всё заболтано. И что вчера ещё было слишком твёрдым для самого времени и зубов его, нынче висит изо рта у сегодняшних людей изгрызанным и обглоданным. Всё у них говорит, всё разглашается. И что некогда называлось тайной и сокровенностью душ глубоких, сегодня принадлежит уличным трубачам и другим бабочкам. О ты, странное человеческое существо! Ты - шум на тёмных улицах! Теперь лежишь ты опять позади меня: моя величайшая опасность лежит позади меня! В пощаде и жалости лежала всегда моя величайшая опасность; а всякое человеческое существо хочет, чтобы пощадили и пожалели его. С затаёнными истинами, с рукою дурня и с одураченным сердцем, богатый маленькою ложью сострадания - так жил я всегда среди людей. Переодетым сидел я среди них, готовый не узнавать себя, чтобы только переносить их, и стараясь уверить себя: «Глупец, ты не знаешь людей!» Перестают знать людей, когда живут среди них: слишком много напускного во всех людях, - что делать там дальнозорким, дальногорьким глазам! И когда они не узнавали меня - я, глупец, щадил их за это больше, чем себя: привыкнув строго относиться к себе и часто ещё мстя самому себе за эту пощаду. Искусанный ядовитыми мухами, изрытый, подобно камню, бесчисленными каплями злобы, так сидел я среди них и ещё старался уверить себя: «Невинно всё ничтожное в своём ничтожестве!» Особенно тех, кто называли себя «добрыми», находил я самыми ядовитыми мухами: они кусают в полной невинности, они лгут в полной невинности; как могли бы они быть ко мне - справедливыми! Кто живёт среди добрых, того учит сострадание лгать. Сострадание делает удушливым воздух для всех свободных душ. Ибо глупость добрых неисповедима. Скрывать себя самого и своё богатство - этому научился я там внизу: ибо каждого считал я ещё за нищего духом. В том была ложь моего сострадания, что в отношении каждого я знал, - что в отношении каждого я видел и чуял, сколько было ему достаточно духа и сколько было уже слишком много для него! Их надутые мудрецы: я называл их мудрыми, а не надутыми, - так научился я проглатывать слова. Их могильщики: я называл их исследователями и испытателями, - так научился я подменять слова. Могильщики выкапывают болезни себе. Под старым хламом покоятся дурные испарения. Не надо взбалтывать топь. Надо жить на горах. Блаженными ноздрями вдыхаю я опять свободу гор! Наконец мой нос избавился от запаха всякого человеческого существа! Защекоченная свежим воздухом, как от шипучих вин, чихает моя душа, - чихает и весело приговаривает: на здоровье! Так говорил Заратустра.
|
О трояком зле1Во сне, последнем утреннем сне, стоял я сегодня на высокой скале - по ту сторону мира, держал весы и взвешивал мир. О, слишком рано утренняя заря подошла ко мне: пылающая, она разбудила меня, ревнивая! Она всегда ревнует меня к моему утреннему, знойному сну. Измеримым для того, у кого есть время, весомым для хорошего весовщика, достижимым для сильных крыльев, возможным для разгадки теми, кто щёлкает божественные орехи, - таким нашёл мой сон мир: Мой сон, смелый плаватель, полукорабль, полушквал, молчаливый, как мотылёк, нетерпеливый, как сокол, - как же нашлось у него сегодня терпение и время взвешивать мир! Не внушила ли ему это тайно моя мудрость, смеющаяся, бодрствующая мудрость дня, которая насмехается над всеми «бесконечными мирами»? Ибо она говорит: «Где есть сила, там становится хозяином и число: ибо у него больше силы». Как уверенно смотрел мой сон на этот конечный мир, без жажды нового, без жажды старого, без страха, без мольбы: - как будто наливное яблоко просилось в мою руку, спелое золотое яблоко с холодной, мягкой, бархатистой кожицей, - таким представлялся мне мир - - как будто дерево кивало мне, с широкими ветвями, крепкое волею, согнутое для опоры и как алтарь для усталого путника, - таким стоял мир на моей высокой скале - - как будто красивые руки несли навстречу мне ларец - ларец, открытый для восторга стыдливых, почтительных глаз, - таким нёсся сегодня навстречу мне мир - - не настолько загадкой, чтобы спугнуть человеческую любовь, не настолько разгадкой, чтобы усыпить человеческую мудрость: человечески добрым был для меня сегодня мир, на который так зло клевещут! Как благодарю я свой утренний сон, что сегодня на заре взвесил я мир! Человечески добрым пришёл ко мне этот сон и утешитель сердец! И пусть днём поступлю я подобно ему, и пусть его лучшее послужит мне примером: хочу я теперь положить на весы три худшие вещи и по-человечески взвесить их. - Кто учил благословлять, тот учил и проклинать: какие же в мире три наиболее проклятые вещи? Их хочу я положить на весы. Сладострастие, властолюбие, себялюбие: они были до сих пор наиболее проклинаемы и больше всего опорочены и изолганы, - их хочу я по-человечески взвесить. Ну что ж! Здесь моя скала, а там море: оно подкатывается ко мне, косматое, льстивое, верный, старый, стоголовый чудовищный пёс, любимый мною. Ну что ж! Здесь хочу я держать весы над бушующим морем; и свидетеля выберу я, чтобы следил он, - за тобой, ты, одинокое дерево, сильно благоухающее, с широко раскинутой листвою, любимое мною! - По какому мосту идёт к будущему настоящее? Какое принуждение принуждает высокое склоняться к низкому? И что велит высшему - ещё расти вверх? - Теперь весы в равновесии и неподвижны: три тяжёлых вопроса я бросил на них, три тяжёлых ответа несёт другая чаша весов.
2Сладострастие: жало и кол для всех носящих власяницу и презрителей тела и «мир», проклятый всеми потусторонниками: ибо оно вышучивает и дурачит всех наставников плутней и блудней. Сладострастие: для отребья медленный огонь, на котором сгорает оно; для всякого червивого дерева, для всех зловонных лохмотьев готовая пылающая и клокочущая печь. Сладострастие: для свободных сердец нечто невинное и свободное, счастье сада земного, избыток благодарности всякого будущего настоящему. Сладострастие: только для увядшего сладкий яд, но для тех, у кого воля льва, великое сердечное подкрепление и вино из вин, благоговейно сбережённое. Сладострастие: великий символ счастья для более высокого счастья и наивысшей надежды. Ибо многому обещан был брак и больше, чем брак, - - многому, что более чуждо друг другу, чем мужчина и женщина, - и кто же вполне понимал, как чужды друг другу мужчина и женщина! Сладострастие: однако я хочу изгородить свои мысли и даже свои слова - чтобы не вторглись в сады мои свиньи и гуляки! - Властолюбие; пылающий бич для самых твёрдых сердец, жестокая пытка, которую самый жестокий приготовляет для себя самого; мрачное пламя живых костров. Властолюбие: злая узда, наложенная на самые тщеславные народы; пересмешник всякой сомнительной добродетели; оно ездит верхом на всяком коне и на всякой гордости. Властолюбие: землетрясение, сламывающее и взламывающее всё гнилое и пустое внутри; рокочущий, грохочущий, карающий разрушитель повапленных гробов; сверкающий вопросительный знак возле преждевременных ответов. Властолюбие: пред взором его человек пресмыкается, гнётся, раболепствует и становится ниже змеи и свиньи: пока наконец великое презрение не возопит в нём. - Властолюбие: грозный учитель великого презрения, которое городам и царствам проповедует прямо в лицо: «Убирайтесь прочь!» - пока сами они не возопят: «Пора нам убираться прочь!» Властолюбие: оно же заманчиво поднимается к чистым и одиноким и вверх к самодовлеющим вершинам, пылая, как любовь, заманчиво рисующая пурпурные блаженства на земных небесах. Властолюбие: но кто назовёт его любием, когда высокое стремится вниз к власти! Поистине, нет ничего больного и подневольного в такой прихоти и нисхождении! Чтобы одинокая вершина уединялась не навеки и не довольствовалась сама собой; чтобы гора спустилась к долине и ветры вершины к низинам: О, кто бы нашёл настоящее имя, чтобы окрестить и возвести в добродетель такую тоску! «Дарящая добродетель» - так назвал однажды Заратустра то, чему нет имени. И тогда случилось - и поистине, случилось в первый раз! - что его слово возвеличило себялюбие, цельное, здоровое себялюбие, бьющее ключом из могучей души - - из могучей души, которой принадлежит высокое тело, красивое, победоносное и услаждающее, вокруг которого всякая вещь становится зеркалом, - - гибкое, убеждающее тело, танцор, символом и вытяжкой которого служит душа, радующаяся себе самой. Саморадость таких тел и душ называет сама себя - «добродетелью». Своими словами о добре и зле огораживает себя такая саморадость, как священной рощею; именами своего счастья гонит она от себя всё презренное. Прочь от себя гонит она всё трусливое; она говорит: дурное - значит, трусливое! Достойным презрения кажется ей всякий, кто постоянно заботится, вздыхает и жалуется, а также кто собирает малейшие выгоды. Она презирает и всякую унылую мудрость: ибо, поистине, существует также мудрость, цветущая во мраке, мудрость ночных теней, постоянно вздыхающая: «Всё - суета!» Она не любит боязливой недоверчивости и тех, кто требует клятв вместо взоров и протянутых рук; также всякой слишком недоверчивой мудрости, - ибо таковы повадки душ трусливых. Ещё ниже ценит она слишком услужливого, кто тотчас, как собака, ложится на спину, смиренного; и существует также мудрость смиренная, по-собачьи униженная, смиренная и слишком услужливая. Ненавистен и мерзок ей тот, кто никогда не хочет защищаться, кто проглатывает ядовитые плевки и злобные взгляды, кто слишком терпелив, кто всё переносит и всем доволен: ибо таковы повадки раба. |
| страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 |