Сальвадор Дали «Дневник одного гения»

Страницы: 1 2 3 4

Сальвадор Дали. Дневник одного гения.

Я посвящаю эту книгу МОЕМУ ГЕНИЮ,
моей победоносной богине ГАЛЕ ГРАДИВЕ,
моей ЕЛЕНЕ ТРОЯНСКОЙ, моей СВЯТОЙ ЕЛЕНЕ,
моей блистательной, как морская гладь,
ГАЛЕ ГАЛАТЕЕ БЕЗМЯТЕЖНОЙ.

Пролог

Между двумя представителями
рода человеческого сходства
меньше, чем между двумя раз личными животными.
Мишель де Монтень

Еще со времен Французской революции появилась эта дурацкая, кретинская мода, когда все кому не лень воображают, будто гении (оставляя в стороне их творения) - это человеческие существа, более или менее похожие на всех остальных простых смертных. Все это чушь. И уж если это чушь в отношении меня - гения самой разносторонней духовности нашего времени, истинно современного гения,-то это втройне чушь в отношении гениев, олицетворявших вершины Ренессанса,- таков почти божественный гений Рафаэля.

Эта книга призвана доказать, что повседневная жизнь гения, его сон и пищеварение, его экстааы, ногти и простуды, его жизнь и его смерть в корне отличаются от всего, что происходит с остальной частью рода человеческого. Эта уникальная книга представляет собой, таким образом, первый дневник, написанный гением. Больше того, тем уникальным гением, которому выпал уникальный шанс сочетаться браком с гением Галы - той, которая является уникальной мифологической женщиной нашего времени.

Разумеется, не все можно сказать уже сейчас. Будут в этом дневнике, охватывающем мою потаенную жизнь с 52-го по 63-й год, и чистые страницы. По моей просьбе и по соглашению с редактором отдельные годы и дни в моем дневнике в настоящий момент должны остаться неопубликованными. Демократические режимы не способны публиковать те ошеломительные откровения, которые привычны мне. Неизданное ныне, если то позволят обстоятельства, будет опубликовано в восьми томах вслед за первым изданием книги "Дневник одного гения", в противном же случае все это увидит свет одновременно со вторым изданием книги - когда Европа наконец вновь обретет свои традиционные монархические режимы. Пока же я пожелал бы своему читателю оставаться в напряженном ожидании и попытаться по этому атому Дали познать все, о чем ему можно рассказать уже сегодня.

Таковы уникальные и сверхъестественные - но оттого ничуть не менее достоверные - мотивы, по которым все нижеследующее, от начала и до конца (и совершенно без всяких стараний с моей стороны), будет неизбежно гениально и только гениально,уж хотя бы по той одной-единственной причине, что все это представляет собой достоверный дневник вашего верного и преданного слуги.

1952-й год

МАЙ

Порт-Льигат, 1-е

Герой тот, кто восстает против отеческой власти и выходит победителем.
Зигмунд Фрейд

Готовясь написать то, что следует ниже, я впервые прибегаю к помощи своих лакированных башмаков, которые никогда не мог носить подолгу, ибо они чудовищно жмут. Обычно я обувал их непосредственно перед началом какого-нибудь публичного выступления. Порождаемая ими болезненная скованность ступней до предела подстегивает мои ораторские способности. Эта изощренная, сдавливающая боль заставляет меня петь не хуже соловья или какого-нибудь уличного неаполитанского певца - кстати, они тоже носят слишком тесные башмаки.

Идущее откуда-то прямо из нутра острое физическое вожделение, нарастающая мучительная пытка, которые я испытываю благодаря своим лакированным башмакам, заставляют меня буквально извергаться словами возвышенной истины, до предела сжатой, концентрированной и обобщенной благодаря той верховной инквизиции боли, которую вызывают' лакированные башмаки в моих ступнях. Итак, я обуваю свои башмаки и начинаю мазохистски и неторопливо излагать всю правду о том, как меня исключили из группы сюрреалистов. Мне совершенно наплевать на сплетни, которые может распускать на мой счет Андре Бретон, он просто не хочет простить мне того, что я остаюсь последним и единственным сюрреалистом, но надо же все-таки, чтобы в один прекрасный день весь мир, прочитав эти строки, узнал, как все происходило на самом деле. Для этого мне придется обратиться к своему детству. Я никогда не умел быть средним учеником. Временами я, казалось, был наглухо закрыт для всякого знания, словно выхваляясь самой что ни на есть непроходимой тупостью, потом вдруг окунался в ученье с таким пылом, таким прилежанием и такой жаждой знания, которые могли сбить с толку кого угодно.

Но чтобы стимулировать подобное рвение, нужна была какая-то идея, которая бы мне особенно понравилась.

Первый из моих наставников. Дон Эстебан Трайтер (в своей "Тайной жизни" Дали уже рассказывал об этом своем учителе, который за первый год обучения в школе заставил его забыть даже те смутные познания из области азбуки и арифметики, которые были у него при поступлении), целый год повторял мне, что Бога нет. При этом он совершенно безапелляционно добавлял, ч.то религия - это чисто "женское занятие". Эта идея, несмотря на мой юный возраст, привела меня в полный восторг. Казалось, в ней таилась некая лучезарная истина. Ведь я каждодневно мог убеждаться в ее справедливости на примере своего собственного семейства: в церковь у нас ходили одни женщины, что же касается отца, то он отказывался это делать, провозгласив себя свободным мыслителем. Дабы получше утвердиться в своем свободомыслии, он уснащал даже самые незначительные свои изречения чудовищным, хоть и весьма колоритным богохульством.

Всякий раз, когда кто-нибудь приходил от этого в негодование, он с явным удовольствием повторял афоризм своего друга Габриэля Аламара: "Богохульство есть лучшее украшение каталонского языка".

Прежде мне уже приходилось рассказывать о трагической судьбе своего отца. Она достойна Софокла. В сущности, отец был для меня человеком, которым я не только более всего восхищался, но и которому более всего подражал - что, впрочем, не мешало мне причинять ему многочисленные страдания. Молю Господа приютить его в своем царствии небесном, где, уверен, он уже и пребывает, ибо три последних года его жизни были отмечены глубочайшим религиозным кризисом, принесшим ему в конце концов утешение и отпущение последних причастий.

Однако во времена моего детства, когда ум мой стремился приобщиться к знаниям, я не обнаружил в библиотеке отца ничего, кроме книг атеистского содержания. Листая их, я основательно и не принимая на веру ни единого утверждения убедился, что Бога не существует. С невероятным терпением читал я нциклопедистов, которые, на мой взгляд, сегодня способны навевать лишь невыносимую скуку. Вольтер на каждой странице своего "Философского словаря" снабжал меня чисто юридическими аргументами (сродни доводам отца, ведь и он был нотариусом), неопровержимо свидетельствующими, что Бога нет.

Впервые открыв Ницше, я был глубоко шокирован. Черным по белому он нагло заявлял: "Бог умер!" Каково! Не успел я свыкнуться с мыслью, что Бога вообще не существует, как кто-то приглашает меня присутствовать на его похоронах! У меня стали зарождаться первые подозрения. Заратустра казался мне героем грандиозных масштабов, чьим величием души я искренне восхищался, но в то же время он сильно компрометировал себя в моих глазах теми детскими играми, которые я, Дали, уже давно перерос. Настанет день, и я превзойду его своим величием! Назавтра же после первого прочтения книги "Так говорил Заратустра" у меня уже было свое собственное мнение о Ницше. Это был просто слабак, позволивший себе слабость сделаться безумцем, хотя главное в таком деле как раз в том и состоит, чтобы не свихнуться! Эти размышления послужили основой для моего первого девиза, которому суждено было стать лейтмотивом всей моей жизни: "Единственное различие между безумцем и мной в том, что я не безумец!" За три дня я окончательно проглотил и переварил Ницше. После этой каннибальской трапезы оставалась несъеденной лишь одна деталь личности философа, одна-единственная косточка, в которую я уже готов был вонзиться зубами,- его усы! Позднее Федерико Гарсиа Лорке, зачарованному усами Гитлера, суждено было провозгласить, что "усы есть трагическая константа человеческого лица". Но мне надо было превзойти Ницше во всем, даже в усах! Уж мои-то усы не будут нагонять тоску, наводить на мысли о катастрофах, напоминать о густых туманах и музыке Вагнера. Нет, никогда! У меня будут заостренные на концах, империалистические, сверхрационалистические усы, обращенные к небу, подобно вертикальному мистицизму, подобно вертикальным испанским синдикатам.

Если чтение Ницше, вместо того чтобы утвердить меня в моем атеизме, впервые заронило в мою душу догадки и соображения относительно предмистического вдохновения, которым суждено было увенчаться блистательнейшим успехом в 1951 году, когда я работал над своим "Манифестом" ', то сама личность философа, его волосяной покров, его нетерпимость к слезливым, стерилизующим христианским добродетелям, напротив, внутренне способствовали развитию во мне антиобщественных, антисемейных инстинктов, а внешне - помогли обрисовать свой силуэт. Как раз с момента прочтения "Заратустры" я и начал отращивать на лице свои любимые космы, покрывавшие мне все щеки вплоть до уголков рта, волосы (речь идет об изданном в 1952 году в Париже "Мистическом манифесте" Сальвздора Дали) же цвета воронова крыла ниспадали на плечи, как у женщины. Ницше пробудил во мне мысли о Боге. Но того архетипа, которому я с его легкой руки стал поклоняться и подражать, оказалось вполне достаточно, чтобы отлучить меня от семьи. Я был изгнан, потому что слишком прилежно изучил и буквально следовал тем атеистским, анархическим наставлениям, которые нашел в книгах своего отца. К тому же он не мог перенести, что я уже превзошел его во всем и даже в богохульстве, в которое я вкладывал куда больше злости, чем он.

Четыре года, предшествовавшие изгнанию из лона семьи, я прожил в состоянии непрерывного, грешившего экстремистскими крайностями "духовного ниспровержения". Эти четыре года были для меня поистине ницшеанскими. Если забыть об этой атмосфере тех лет, то многое в моей жизни могло бы показаться просто необъяснимым. То была эпоха моего Геройского тюремного заключения, время, когда осенним салоном в Барселоне была за непристойность отвергнута одна из моих картин, когда мы вместе с Бунюэлем подписывали оскорбительные письма, обращенные к медикам-гуманистам и всем самым очаровательным личностям Испании, включая и лауреата Нобелевской премии Хуана Рамона Хименеса. Все эти демарши были по большей части совершенно лишены каких бы то ни было оснований, но таким путем я пытался проявить свою "волю к власти" и доказать самому себе, что я все еще недоступен для угрызений совести. Моим сверхчеловеком же суждено было стать отнюдь не женщине, а сверхженщине по имени Гала.

Когда сюрреалисты впервые увидели в доме моего отца в Кадакесе только что законченную мною картину, которую Поль Элюар окрестил "Мрачная игра", они были совершенно шокированы изображенными на ней скатологическими (скатологический (от греч.)- связанный с фекалиями, экскрементами (примеч. пер.)) и анальными деталями. Даже Гала осудила тогда мое творение со всей своей неистовой страстью, против которой я взбунтовался в тот день, но которой с тех пор научился поклоняться. В то время я собирался присоединиться к группе сюрреалистов, только что обстоятельно изучив и разобрав по косточкам все их идеи и лозунги. Насколько я понял, речь там шла как раз о том, чтобы спонтанно воспроизводить замысел, не связывая себя никакими рациональными, эстетическими или моральными ограничениями. А тут, не успел я с самыми что ни на есть благими намерениями действительно вступить в эту группу, как надо мной уже собирались учинить насилие сродни тому, которое я испытывал со стороны своего собственного семейства. Гала первой предупредила меня, что среди сюрреалистов я буду страдать от тех же самых "вето", тех же запретов, что и у себя дома, и что, в сущности, все они обычные буржуа. Залог моей силы, пророчила она, состоит в том, чтобы держаться на равной дистанции от всех без исключения художественных и литературных течений. С интуицией, которая тогда еще превосходила мою собственную, она добавляла, что оригинальности моего параноидно-критического аналитического метода с лихвой хватило бы любому члену этой группы, чтобы отделиться и основать свою собственную отдельную школу. Но мой ницшеанский динамизм не желал внимать словам Галы. Я категорически отказывался видеть в сюрреалистах просто еще одну литературно-художественную группу. Я считал, что они способны -освободить человека от тирании "рационального практического мира". Я хотел стать Ницше иррационального. Фанатичный рационалист, я один знал, чего хочу. Я погружусь в мир иррационального не в погоне за самой Иррациональностью, не ради того, чтобы, уподобляясь всем прочим, с самовлюбленностью Нарцисса поклоняться собственному отражению или послушно ловить чувственные ощущения, нет, моя цель в другом - я дам бой и одержу "Победу над Иррациональным" (Сальвадор Дали. Победа над Иррациональным. (Editions surrealistes, 1935). В то время друзья мои, подобно многим другим, в том числе и самому Ницше, поддавшись романтической слабости, позволили увлечь себя миру иррационального.

В конце концов, весь как губка пропитавшись всем, что успели к тому времени опубликовать сюрреалисты, и дополнив это трудами Лотреамона и маркиза де Сада, я все-таки вступил в группу - вооружившись благими намерениями весьма иезуитского свойства, но ни на минуту не расставаясь при этом с вполне четкой задней мыслью поскорее стать главою этой группы. С чего это вдруг я должен был мучиться христианскими угрызениями совести перед лицом своего новообретенного отца Андре Бретона, если у меня их не было даже в отношении того, кому я действительно был обязан своим появлением на свет?

Итак, я принял сюрреализм за чистую монету, вместе со всей той кровью и экскрементами, которыми так обильно уснащали свои яростные памфлеты его верные сторонники. Так же как, читая отцовские книги, я поставил себе цель стать примерным атеистом, я и здесь так вдумчиво и прилежно осваивал азы сюрреализма, что очень скоро стал единственным последовательным, "настоящим сюрреалистом". В конце концов дело дошло до того, что меня исключили из группы, потому что я был слишком уж ревностным сюрреалистом. Доводы, которые они приводили в пользу моего исключения, как две капли воды напоминали мне те, которыми мотивировалось мое изгнание из лона семьи. И вновь Гала Градива, "шествующая вперед" (Эпитет Gradivus (латин.) использовался древними поэтами исключительно с именем Марса - "Марс Градивус" - бог войны, выступающий в бой. Градива (Gradiva) - героиня повести В. Иенсена, послужившей основой для знаменитой статьи Зигмунда Фрейда "Бред и сны в "Градиве" В. -Иенсена" (примеч. пер.), "Непорочная интуиция", оказалась права. Сегодня я могу сказать вам, что из всех моих убеждений лишь два нельзя объяснить простой волей к власти: первое-это обретенная мною с 1949 года Вера в Бога, а второе - непоколебимая уверенность, что Гала будет всегда права во всем, что касается моего будущего.

Когда Бретон открыл для себя мою живопись, он был явно шокирован замаравшими ее скатологическими деталями. Меня это удивило. То обстоятельство, что я дебютировал в г..., можно было бы потом интерпретировать с позиций психоанализа как доброе предзнаменование золотого дождя, который - о счастье! - в один прекрасный день грозил обрушиться на мою голову. Напрасно пытался я вдолбить сюрреалистам, что все эти скатологические детали могут лишь принести удачу всему нашему движению. Напрасно призывал я на помощь пищеварительную иконографию всех времен и народов - курицу, несущую золотые яйца, кишечные наваждения Данаи, испражняющегося золотом осла,- никто не хотел мне верить. Тогда я принял решение. Раз они не хотят г..., которое я столь щедро им предлагаю,- что ж, тем хуже для них, все эти золотые россыпи достанутся мне одному. Так что знаменитую анаграмму "Avida Dollars", "Жажду долларов", старательно подобранную Бретоном двадцать лет спустя, можно было бы с полным правом провидчески составить уже в то время.

Достаточно мне было провести в лоне группы сюрреалистов всего лишь одну неделю, чтобы понять, насколько Гала была права. Они проявили известную терпимость к моим скатологическим сюжетам. Зато объявили вне закона, наложив "табу" на многое другое. Я без труда распознал здесь те же самые запреты, от которых страдал в своем семействе. Изображать кровь мне разрешили. По желанию я даже мог добавить туда немного каки. Но на каку без добавок я уже права не имел. Мне было позволено показывать половые органы, но никаких анальных фантазмов. На любую задницу смотрели очень косо. К лесбиянкам они относились вполне доброжелательно, но совершенно не терпели педерастов. В видениях без всяких ограничений допускался садизм, зонтики и швейные машинки, однако любые религиозные сюжеты, пусть даже в чисто мистическом плане, категорически воспрещались всем, кроме откровенных святотатцев. Просто грезить о рафаэлевской мадонне, не имея в виду никакого богохульства,- об этом нельзя было даже заикаться...

Как я уже сказал, я заделался стопроцентным сюрреалистом. И с полной искренностью и добросовестностью решил довести свои эксперименты до конца, до самых вопиющих и несообразных крайностей. Я чувствовал в себе готовность действовать с тем параноидным средиземноморским лицемерием, на которое в своей порочности, пожалуй, я один и был способен. Самым важным для меня тогда было как можно больше нагрешить - хотя уже в тот момент я был совершенно очарован поэмами о Святом Иоанне Крестителе, которые знал лишь по восторженным декламациям Гарсиа Лорки. Но я уже предчувствовал, что настанет день, и мне придется решать для себя вопрос о религии. Подобно Святому Августину, который, предаваясь распутству и оргиям, молил Бога даровать ему Веру, я взывал к Небесам, добавляя при этом: "Но только не сейчас. Ну что нам стоит подождать еще немного..." Прежде чем моя жизнь изменилась, превратившись в то, чем она Стала сегодня - образцом аскетизма и добродетели, - я еще долго цеплялся за свой иллюзорный сюрреализм, пытаясь вкусить полиморфный порок во всем его многообразии,- так спящий тщетно старается хоть на минутку-другую удержать последние крохи уходящего вакхического сновидения. Ницшеанский Дионис повсюду следовал за мной по пятам, словно терпеливая нянька, пока я наконец не обнаружил, что на голове у него появился шиньон, а рукав украшает повязка, на которой изображен крест с загнутыми концами, похожий на свастику. Значит, всей этой истории суждено было закончиться свастикой или - да простят мне это выражение! - попросту загнуться, как уже начинало потихоньку загибаться и вонять многое вокруг.

Я никогда не воспрещал своему плодотворному гибкому воображению пользоваться самыми строгими научными методами. Это лишь придавало трогости моим врожденным странностям и причуам. Так, даже находясь в лоне группы сюрреалитов, я умудрялся ежедневно заставлять их пролатывать по одной идее или образу, которые наодились в полном противоречии с традиционным сюрреалистическим вкусом". В сущности, что бы я ни приносил - все оказывалось им не по нутру. Им, видите ли, не нравились задницы! И я с тонким коварством преподносил им целые груды хорошо замаскированных задниц, отдавая предпочтение тем, которые бы по вероломству могли соперничать с искусством самого Макиавелли. А если мне случалось сконструировать какой-нибудь сюрреалистический объект, где совсем не проглядывало никакого фантазма такого рода, то уж его символическое функционирование непременно в точности соответствовало принципам действия заднего прохода. Так чистому и пассивному автоматизму я противопоставлял деятельную мысль своего прославленного параноидно-критического аналитического метода. Я все еще не проникся энтузиазмом в отношении Матисса и абстракционистских тенденций, по-прежнему отдавая предпочтение ультраретроградной и разрушительной технике Месонье. Стремясь преградить путь первозданным природным объектам, я начал вводить в обиход сверхцивилизованные предметы в стиле модерн, которые мы коллекционировали вместе с Диором и которым в один прекрасный день суждено было войти в моду вместе с направлением, известным под названием "new look". В те дни, когда Бретон даже слышать не хотел о религии, я, само собой разумеется, не замедлил изобрести новую религию, она была одновременно садистской и мазохистской и в то же время была прямо связана с параноидным состоянием и галлюцинациями. На мысль о ней меня натолкнуло чтение Огюста Конта. Мне думалось, что, может, группе сюрреалистов удалось бы преуспеть в том, чего не успел завершить философ. Для начала необходимо было заинтересовать мистикой будущего великого жреца Андре Бретона. Я намеревался разъяснить ему, что, если все, что мы отстаиваем, действительно верно, нам следует наполнить это неким религиозно-мистическим содержанием. Признаться, у меня уже тогда было предчувствие, что в конце концов мы просто-напросто вернемся к истинам апостольской римско-католической церкви, которая уже тогда мало-помалу ослепляла меня своим сиянием. На мои разъяснения Бретон отвечал снисходительной улыбкой, неизменно возвращаясь к Фейербаху, чья философия - как мы знаем теперь и о чем еще не догадывались тогда - грешит отдельными элементами идеализма.

Пока я читал Огюста Конта, стараясь подвести прочные основы под свою новую религию, Гала на деле доказывала, что из нас двоих именно она является более последовательной сторонницей позитивизма. Целыми днями Гала пропадала у торговцев красками, антикваров и художников-реставраторов, скупая у них кисти, лаки и все прочее, что понадобится мне в тот день, когда я, перестав наконец обклеивать свои полотна лубочными картинками и бумажными обрывками, всерьез займусь настоящей живописью. Конечно, в те времена, когда я был целиком поглощен созданием своей далианской космогонии - с ее предрекавшими распад материи растекающимися часами, яйцами на блюде без блюда, с ее ангельски прекрасными фосфенными (фосфены - зрительные ощущения цветовых пятен, возникающие без светового воздействия на глаз, при различных раздражениях сетчатки или соответствующих участков головного мозга (примеч. пер.) галлюцинациями, напоминавшими мне об утраченном в день появления на свет внутриутробном рае,- я и слышать не хотел ни о какой технике. У меня не хватало времени даже на то, чтобы все это как следует изобразить. Достаточно, чтобы поняли, что я хочу сказать. А о том, чтобы завершить и отделать мои творения, пусть уж позаботятся грядущие поколения. Но Гала была другого мнения. Словно мать страдающему отсутствием аппетита ребенку, она терпеливо твердила:

- Полюбуйся, малыш Дали, какую редкую штуку я достала. Ты только попробуй, это ведь жидкая амбра, и к тому же нежженая. Говорят, ей писал сам Вермеер. Надув губы и с отвращением взирая на находку, я как мог отнекивался:

- Да-да! Что и говорить, конечно, у этой амбры есть свои достоинства. Но ты же прекрасно знаешь, что у меня нет времени на такие пустяки. Есть вещи поважнее. У меня есть потрясающая идея1 Вот увидишь, все от нее просто обалдеют, а уж особенно сюрреалисты. Даже не пытайся меня отговаривать, представь, этот новый Вильгельм Телль уже дважды являлся мне во сне1 Ясно, что я имею в виду Ленина. Я хочу написать его с ягодицей трехметровой длины, которую будет подпирать костыль. Для этого мне понадобится пять с половиной метров холста... Я обязательно напишу своего Ленина с этим его лирическим аппендиксом, чего бы мне это ни стоило, пусть даже за это меня исключат из группы сюрреалистов. На руках у него будет маленький мальчик - это буду я. Но он будет смотреть на меня людоедскими глазами, и я закричу: "Он хочет меня съесть!.."

- Но вот уж об этом-то я Бретону не скажу! - добавил я, погружаясь в состояние той глубочайшей возвышенной задумчивости, в которой мне нередко случается омочить себе штаны!

- Ну что ж, договорились,- вновь нежно вступала Гала.- Завтра же принесу тебе амбры, растворенной в лавандовом масле. Правда, это будет стоить целое состояние, но все равно хочу, чтобы ты воспользовался ею, когда будешь писать своего нового Ленина.

Лирическая ягодица Ленина, к моему великому разочарованию, совершенно не шокировала моих сюрреалистических друзей. Это разочарование даже вселило в меня некоторые надежды. Раз так, можно пойти дальше и... попытаться осуществить невозможное. Моя мыслительная машина, оснащенная стаканчиками с горячим молоком, привела в негодование только одного Арагона.

- Пора кончать с этими эксцентричными выходками Дали! - в сердцах воскликнул он.- Теперь все молоко должно принадлежать детям безработных.

Бретон взял мою сторону. Арагон же выглядел просто посмешищем. Этой выдумке впору было рассмешить даже моих строгих родственников - правда, Арагон уже тогда исповедовал некие вполне жесткие политические взгляды, которым суждено было со временем завести его туда, где он пребывает ныне, то есть, проще говоря, практически в никуда.

Тем временем Гитлер на глазах становился все более гитлеровским, и однажды я написал картину, где нацистская нянька преспокойно вязала на спицах, невзначай усевшись в огромную лужу. Идя навстречу настоятельным просьбам некоторых своих ближайших сюрреалистических друзей, я вынужден был вымарать с ее рукава повязку с изображением свастики. Вот уж никогда бы не подумал, что этот знак способен вызывать такие сильные эмоции. Лично я был им настолько заворожен, что буквально бредил Гитлером, который почему-то постоянно являлся мне в образе женщины. Многие полотна, написанные мною в тот период, были уничтожены во время оккупации Франции немецкими войсками. Я был совершенно зачарован мягкой, пухлой спиной Гитлера, которую так ладно облегал неизменный тугой мундир. Всякий раз, когда я начинал рисовать кожаную портупею, которая шла от ремня и, словно бретелька, обнимала противоположное плечо, мягкая податливость проступавшей под военным кителем гитлеровской плоти приводила меня в настоящий экстаз, вызывая вкусовые ощущения чего-то молочного, питательного, вагнеровского и заставляя сердце бешено колотиться от редкостного возбуждения, которое я не испытываю даже в минуты любовной близости. Пухлое тело Гитлера, которое представлялось мне божественнейшей женской плотью, обтянутой безукоризненно белоснежной кожей, оказывало на меня какое-то гипотическое действие. Несмотря ни на что, все-таки вполне отдавая себе отчет в психопатологическом характере подобных приступов безумия, я с наслаждением без конца нашептывал себе на ухо:

- Похоже, на сей раз ты наконец-то подхватил самое настоящее безумие!

А Гале я сказал:

- Принеси мне амбры, растворенной в лавандовом масле, и самых тонких кистей. Никакие краски не смогут насытить моей жажды точности и совершенства, когда я наконец стану изображать в ультраретроградной манере Месонье тот сверхпитательный бред, тот мистический и одновременно плотский экстаз, который сразу же охватит всего меня, едва я начну запечатлевать на холсте след гибкой кожаной бретельки, врезающейся в плоть Гитлера.

Напрасно без конца повторял я себе, что это гитлеровское наваждение совершенно аполитично, что произведение, вдохновленное этим женоподобным образом фюрера, скандально двусмысленно, шены черным юмором, чем портреты Вильгельма Телля и Ленина, напрасно повторял я то же самое и своим друзьям - ничто не помогало. Новый кризис, охвативший мое творчество, вызывал все больше и больше подозрений в стане сюрреалистов. Дело стало принимать совсем серьезный оборот, когда пронесся слух, будто Гитлеру пришлись бы весьма по душе отдельные сюжеты моих полотен, где есть лебеди, веет одиночеством и манией величия, чувствуется дух Вагнера и Иеронима Босха.

С присущим мне духом противоречия я только еще больше обострял ситуацию. Я обратился к Бретону с просьбой срочно созвать чрезвычайное совещание нашей группы, чтобы обсудить на нем вопрос о мистике гитлеризма с точки зрения антикатолического, ницшеанского понимания иррациональности. Я рассчитывал, что антикатолический аспект дискуссии наверняка соблазнит Бретона. Более того, Гитлера я рассматривал как законченного мазохиста, одержимого навязчивой идеей развязать войну, с тем чтобы потом героически ее проиграть. В сущности, он задумал осуществить одну из тех немотивированных, бессмысленных акций, которые так высоко котировались в нашей группе. То упорство, с каким я пытался вписать мистику гитлеризма в сюрреалистический контекст, и не менее настойчивое стремление приписать религиозный смысл элементам садизма в сюрреалистической концепции - причем и то и другое приобретало еще более вызывающий смысл благодаря развитию моего параноидно-критического аналитического метода, грозившего подорвать догмы автоматизма вместе с присущим ему нарциссическим самолюбованием,- не могли не привести к непрерывным спорам и склокам с Бретоном и его приближенными. Впрочем, эти последние, к вящей тревоге шефа группы, уже начинали было потихоньку колебаться между мною и ним.

Я написал провидческую картину о смерти фюрера. Она получила название "Загадка Гитлера", стоившее мне анафемы со стороны нацистов и бурных аплодисментов в стане их противников, хотя это полотно, как, впрочем, и все мое творчество, о чем не устану повторять до конца дней своих, не имело никакого сознательного политического подтекста. Признаться, даже сейчас, когда пишу эти строки, я сам так до конца и не разгадал тайного смысла этой знаменитой загадки.

И вот однажды вечером была созвана группа сюрреалистов, дабы вынести приговор по делу о моем так называемом гитлеризме. Это собрание, подробности которого я, к сожалению, по большей части запамятовал, было совершенно из ряда вон выходящим. Если в один прекрасный день Бретон выскажет пожелание со мной встретиться, я непременно попрошу его показать мне протокол, который уж они наверняка составили по окончании дискуссий. В тот момент, когда меня вот-вот могли исключить из группы сюрреалистов, я страдал от начинающейся ангины. Как обычно, дрожа от страха при появлении первых же признаков недуга, я предстал перед судилищем с термометром во рту. Пока шел процесс - а он затянулся далеко за полночь, когда я возвращался домой, над Парижем уже занимался рассвет,- я, помнится, не меньше четырех раз проверял, какая у меня температура.

Произнося свою пылкую речь pro doio (рro domo (патин.)-дословно: за свой дом, перен.: за себя, в защиту самого себя (примеч. пер.), в защиту себя и дел своих, я несколько раз опускался на колени, правда, вовсе не потому, что умолял их меня не исключать, как потом ошибочно утверждали,- совсем наоборот, я просто взывал к Бретону, пытаясь заставить его понять, что моя гитлеровская мания есть явление чисто параноидное и по природе своей абсолютно аполитично. Я пробовал объяснить им и то, что просто не могу быть нацистом хотя бы по той причине, что, если Гитлеру случится завоевать Европу, он не преминет воспользоваться этим, чтобы уморить там всех истериков вроде меня, как это уже сделали в Германии, где к ним относятся как к какимнибудь дегенератам. Наконец, та женственность и неотразимая порочность, с которыми ассоциируется у меня образ Гитлера, послужат нацистам вполне достаточным основанием, чтобы обвинить меня в кощунстве. К тому же всем известно, как фанатично преклоняюсь я перед Фрейдом и Эйнштейном, а и предназначение человека на земле - и все обратится - в сокровище.

Этот-то момент и выбрала Киркгардская сирена, чтобы, прикинувшись сладкоголосым соловьем, пропеть свою похабную, пакостную песню. И тут все крысы сточных канав экзистенциализма, которые совокуплялись по погребам, пережидая оккупацию, накинулись, изрыгая ругательства и визжа от отвращения, на еще дымящиеся объедки сюрреалистического пира, и они, как в помойках, застывали в их утробах. Все было отменно гнусно, но всего отвратительней был сам человек!

Нет! - вскричал тут Дали.- Еще не все потеряно. Надо просто призвать на помощь разум и посмотреть на вещи рационально. И тогда все наши плотские страхи можно возвысить и облагородить непостижимой красотой смерти, встав на путь, ведущий к духовному совершенству и аскетизму. Эту миссию мог выполнить лишь один-единственный Испанец, уже давший миру самые дьявольские и страшные открытия, которые когда-либо знала история. На сей раз он призван был подчинить их своей воле, изобрести их метафизическую геометрию.

Надо было возвратиться к благородному достоинству цвета окиси серебра и оливкового, которыми пользовались Веласкес и Сурбаран, к реализму и мистицизму, которые, как выяснилось, были сходны и неотделимы друг от друга. Надо было трансцендентную реальность высшего порядка включить в какой-нибудь взятый наугад, случайный фрагмент настоящей, реальной действительности - той, которую ; через абсолютный диктат зримого запечатлел некогда Веласкес. Однако все это уже само по себе предполагает неоспоримое существование Бога, ведь онто и есть действительность наивысшего порядка!

Такая далианская попытка рационального осознания была в робкой и почти неосознанной форме осуществлена в журнале "Минотавр". Пикассо посоветовал издателю Скира поручить мне подготовку иллюстраций к "Песням Мальдорора" (главное произведение французского поэта графа Лотреамона, наст. имя-Изидор Дюкасс (1846-1870) (примеч. пер.). И вот однажды Гала устроила завтрак, пригласив Скира и Бретона. Она добилась предложения возглавить журнал, так неожиданно родился "Минотавр". В наши дни - правда, в совершенно ином плане - наиболее упорные попытки выявить рациональное в бессознательном предпринимаются на страницах прекрасных выпусков "Этюд кармелитэн", выходящих под руководством столь глубоко чтимого мною отца Бруно. О злополучном наследнике "Минотавра" не хочется даже говорить - он теперь щиплет траву на тощих материалистических пастбищах издательства "Варв".

Два раза подряд суждено мне было еще лицемерно обсуждать с Бретоном свою будущую религию. Он не хотел ничего понимать. Я махнул рукой. Мы все больше и больше отдалялись друг от друга. В 1940 году, когда Бретон прибыл в Нью-Йорк, я позвонил ему сразу же в день приезда, желая поздравить его с благополучным прибытием и договориться о встрече, он назначил ее на завтра. Я изложил ему свои идеи о нашей новой идеологической платформе. Мы договорились основать грандиозное по масштабам мистическое движение с целью слегка обогатить и расширить наши сюрреалистические эксперименты и окончательно увести их с путей диалектического материализма! Но в тот же вечер я узнаю от друзей, что Бретон уже успел снова распустить обо мне сплетни, обвиняя меня в гитлеризме. В те времена такая наглая ложь была слишком опасной, чтобы я мог позволить себе продолжать наши встречи. С тех пор мы больше не виделись.

И все-таки моя врожденная интуиция, которая по чуткости может сравниться разве что со счетчиком Гейгера, подсказывает, что за прошедшие годы A?aoii как-то приблизился ко мне. Ведь что там ни говори, но его интеллектуальную деятельность уж никак не сравнишь по значению с эпизодическими театральными успехами экзистенциалистов.

В тот день, когда я не явился на назначенную Бретоном встречу, умер сюрреализм в том смысле, который вкладывали в него мы двое. Когда на следующий день одна из крупных газет попросила меня дать определение сюрреализма, я ответил: "Сюрреализм -это я!" И я действительно так считаю, ибо я единственный, кто способен развивать его дальше. Я никогда ни от чего не отрекался, но, напротив, все подтверждал, возвышал, расставлял по местам, подчинял воле разума, освобождал от материальной оболочки и одухотворял. Мой нынешний ядерный мистицизм есть не что иное, как вдохновленный самим Святым Духом плод дьявольских сюрреалистических экспериментов начального периода моей жизни.

Движимый мелочным чувством мести, Бретон составил из букв того дивного имени, которое я ношу, анаграмму "Avida Dollars", "Жаждущий долларов", или "Деньголюб". Вряд ли, пожалуй, это можно считать крупной творческой удачей большого поэта, хотя, должен признаться, эти слова достаточно точно отражали ближайшие честолюбивые планы того периода моей биографии. А тем временем в Берлине только что на руках у Евы Браун в совершенно вагнеровском стиле умер Гитлер. Узнав эту новость, я проразмышлял целых семнадцать минут (в тот момент я измерял себе температуру. Гала сказала: "Двух минут вполне достаточно". "На всякий случай,- ответил я, подержу-ка еще термометр пятнадцать минут") и принял бесповоротное решение: Сальвадор Дали призван стать величайшей куртизанкой своей эпохи. И я это осуществил. А ведь, если разобраться, не в этом ли заключено все, чего я с одержимостью параноика добиваюсь в этой жизни?

После смерти Гитлера началась новая религиозномистическая эра, вот-вот грозившая поглотить все идеологические течения. А мне тем временем пред-. стояло выполнить одну важную миссию. Ведь еще как минимум с десяток лет мне предстояло бороться с современным искусством - этим истлевшим прахом материализма, оставленного в наследство Французской революцией. Поэтому мне необходимо было рисовать действительно "хорошо"-хотя, строго говоря, это абсолютно никого не интересовало. И тем не менее мне было совершенно необходимо освоить безукоризненно "хорошую" живопись - ведь чтобы одержать в один прекрасный день триумфальную победу, мой ядерный мистицизм должен был слиться воедино с наивысшей, совершенной красотой.

Я знал, что искусство абстракционистов - тех, кто ни во что не верит и, соответственно, "ничего" не изображает, могло бы послужить величественным пьедесталом для Сальвадора Дали, одиноко стоящего в наш мерзкий век материалистической декоративной мазни и любительского экзистенциализма. Все это не вызывало у меня ни малейших сомнений. Но чтобы выстоять, выиграть время, надо было стать сильнее, чем когда бы то ни было, заиметь золото, делать деньги, побольше и побыстрей - чтобы сохранить форму. Деньги и здоровье! Я совершенно перестал пить и стал холить себя, доходя в этом порой до какой-то исступленной одержимости. Одновременно наводил я глянец и на Галу, стремясь сделать все, что в моих силах, чтобы она засверкала от счастья, лелея ее даже пуще самого себя - ведь без нее пришел бы конец всему. Деньги дали нам все, что только можно пожелать, чтобы быть красивыми и наслаждаться благополучием. В этом-то и заключается вся хитрость моего девиза "Жажду долларов". И разве не служит тому доказательством все то, что происходит сегодня?..

Из всего учения Огюста Конта мне особенно понравилась одна очень точная мысль, когда он, приступая к созданию своей новой "позитивистской религии", поставил на вершину иерархической системы банкиров, именно им отводя центральное место в обществе. Может, это во мне говорит финикийская часть моей ампурданской крови, но меня всегда завораживало золото, в каком бы виде оно ни представало.

Еще в отрочестве узнав о том, что Мигель де Сервантес, так прославивший Испанию своим бессмертным "Дон Кихотом", сам умер в чудовищной бедности, а открывший Новый Свет Кристофор Колумб умер в не меньшей нищете, да к тому же еще и в тюрьме,- так вот, повторяй", узнав обо всем этом еще в отроческие годы, я, внимая благоразумию, настоятельно посоветовал себе заблаговременно позаботиться о двух вещах:

1. Постараться как можно раньше отсидеть в тюрьме. Это было своевременно исполнено.

2. Найти способ без особых трудов стать мультимиллионером. И это тоже было выполнено.

Самый простой способ избежать компромиссов из-за золота - это иметь его самому. Когда есть деньги, любая "служба" теряет всякий смысл. Герой нигде не служит! Он есть полная противоположность слуге. Как весьма точно заметил каталонский философ Франциско Пухольс: "Величайшая мечта человека в плане социальном есть священная свобода жить, не имея необходимости работать". Дали дополняет этот афоризм, добавляя, что сама эта свобода служит в свою очередь и необходимым условием человеческого героизма. Позолотить все вокруг - вот единственный способ одухотворить материю.

Я сын Вильгельма Телля, превративший в золотой слиток то двусмысленное "каннибальское" яблоко, которое отцы мои, Андре Бретон и Пабло Пикассо, поочередно в опасном равновесии прилаживали у меня на голове. На бесценной, такой хрупкой и такой прекрасной голове самого Сальвадора Дали! Да, я действительно считаю себя спасителем современного искусства, ибо я один способен возвысить, объединить и с царственной пышностью и красотою примирить с разумом все революционные эксперименты современности, следуя великой классической традиции реализма и мистицизма, этой высочайшей и почетнейшей миссии, выпавшей на долю Испании.

Моей стране предстоит сыграть ведущую роль в том великом движении "ядерного мистицизма", которое станет характерной чертою нашего времени. Америка благодаря достигнутому ею неслыханному техническому прогрессу подтвердит этот новый мистицизм эмпирическими доказательствами (может, даже с помощью фотографий или микрофотографий).

Гений еврейского народа, давший миру Фрейда и Эйнштейна, невольно передаст через них этому движению свой динамизм и свои антиэстетические наклонности. Вклад Франции будет в основном дидактическим. Возможно, дерзкому, бесстрашному французскому уму даже удастся сочинить некий конституционный акт "ядерного мистицизма", но и здесь миссия облагородить все это религиозной верой и красотой вновь падет на Испанию.

Анаграмма "Жажду долларов" стала мне вроде талисмана. Она словно превращала поток долларов в мерно струящийся, ласковый дождик. Настанет день, и я расскажу всю правду о том, как собирать эту золотую россыпь, благословенную самой Данаей. Это будет одна из глав моей новой книги - возможно, это будет шедевр под названием: "О жизни Сальвадора Дали, рассматриваемой как шедевр искусства".

А чтобы скрасить вам ожидание, расскажу один забавный случай. Как-то в Нью-Йорке я после чрезвычайно удачного дня возвращался вечером к себе в апартаменты отеля "Сан-Реджис" и, расплатившись с таксистом, вдруг услышал какой-то металлический звук у себя в ботинках. Разувшись, я обнаружил в каждом по полдолларовой монете.

Гала проснувшись при моем появлении, крикнула из своей комнаты:

- Послушай-ка, малыш Дали! Мне только что приснилось, будто через полуоткрытую дверь я видела тебя в окружении каких-то людей. И знаешь, вы взвешивали золото!..

Перекрестившись в темноте, я торжественно пробормотал:

- Да будет так! А потом я расцеловал мое божество, мое сокровище, мой золотой талисман! ИЮНЬ Порт-Льигат, 20-е

Дети никогда меня особенно не интересовали, но еще меньше того интересуют меня детские рисунки. Художник в ребенке прекрасно понимает, что рисунок плох, и критик в ребенке тоже вполне отдает себе отчет в том, что рисунок плох. В результате у ребенка, который одновременно является и художником и критиком, просто не остается иного выхода, кроме как утверждать, будто рисунок отменно хорош.

29-е

Благодарение Богу, в этот период своей жизни я получаю от сна и живописи даже больше удовольствия, чем обычно. Так что настала пора поразмыслить, как мне избавляться от болячек, которые малопомалу появляются в уголках моих губ как неизбежное физическое следствие слюноотделения, вызываемого этими двумя божественными формами забытья - сном и живописью. Да, это так, когда я сплю или пишу, я от удовольствия всегда пускаю слюну.

Конечно, я мог бы в моменты райских пробуждений или не менее райских перерывов в работе торопливо или с ленцой утереть себе рот тыльной стороной ладони, но я настолько самозабвенно отдаюсь своим телесным и умственным наслаждениям, что никогда этого не делаю! Вот вам моральная проблема, которую мне так и не удалось решить. Что лучше: запускать болячки удовольствия или все-таки заставлять себя вовремя утирать слюну? В ожидании, пока придет ко мне решение этой проблемы, я изобрел новый способ регулировать сон - способ, который когда-нибудь войдет в антологию моих изобретений. Обычно люди принимают снотворное, когда у них неполадки со сном. Я же поступаю совершенно наоборот. Снотворную пилюлю я не без известного кокетства решаюсь принять как раз в те периоды, когда мой сон регулярен как часы и доходит до пароксизмов чисто растительной спячки. Вот тогда-то я способен спать поистине и без всякого преувеличения как бревно и просыпаюсь совершенно обновленным, ум так и сверкает от притока свежих сил, который теперь уже не оскудеет, пока не породит во мне мысли самого нежнейшего свойства. Вот и нынче утром все было именно так, ибо накануне вечером я, дабы переполнился через край кубок моего теперешнего равновесия, принял снотворную пилюлю. И боже, что за дивное пробуждение ждало меня в половине двенадцатого, с каким блаженством потягивал я свой обычный кофе с молоком и с медом на освещенной солнцем террасе, наслаждаясь под небом без единого облачка безмятежным покоем, не омраченным даже малейшими признаками эрекции!

С половины третьего до пяти я спал сиесту, принятая накануне вечером пилюля по-прежнему заставляла бить через край содержимое кубка, а заодно и слюну - когда я открыл глаза, то по влажному уху сразу догадался, что мой сон сопровождался обильным слюноотделением.

- Нет уж1 - возразил я сам себе.- Не время еще начинать утираться, тем более в воскресенье! И потом, ты же решил, что эта едва наметившаяся болячка должна стать последней. Но если гам, то, наоборот, надо дать ей как следует разрастись, чтобы до конца насладиться этой ошибкой природы и на своей шкуре испытать все ее превратности.

Стало быть, в пять часов меня разбудили. Пришел строительный подрядчик Пиньо. Я пригласил его помочь мне начертить на картине геометрические фигуры. Мы закрылись в мастерской и сидели до восьми, я давал указания:

- Теперь нарисуйте еще один восьмигранник, да нет же, наклоните его побольше, вот так, теперь еще один, пусть он концентрически огибает первый, и так далее.

И он, проворный, как какой-нибудь заурядный флорентийский подмастерье, прилежно выполнял указания, работая почти с той же скоростью, что v. моя мысль. Он трижды ошибался в расчетах, и всякий раз я после тщательной проверки трижды пронзительно кукарекал, чем, должно быть, вызывал у него некоторое беспокойство. Для меня же кукареканье есть всего лишь способ объективировать, вывести наружу сильное внутреннее напряжение. Казалось, эти три ошибки были ниспосланы мне свыше. Они в одно мгновенье прояснили все то, над чем так старательно трудился мой мозг. Когда Пиньо оставил меня одного, я еще немного посидел, наслаждаясь полутенью и размышляя. После чего написал углем с краю холста слова, которые переписываю сейчас в свой дневник. Переписывая, я нахожу их еще прекрасней, чем прежде:

"В любой ошибке почти всегда есть что-то от Бога. Так что не спеши поскорей ее исправить. Напротив, постарайся постигнуть ее разумом, докопаться до самой сути. И тебе откроется ее сокровенный смысл. Геометрические занятия утопичны по природе и потому не благоприятствуют эрекции. Впрочем, геометры редко бывают пылкими любовниками".

30-е

Вот еще один день, отпущенный мне, чтобы вволю предаваться слюноотделению и слюноиспусканию. В шесть утра я кончил завтракать и уже горел нетерпением поскорее начать писать великие небеса на своем Вознесении, но решил повременить и заставить себя сперва тщательно, во всех подробностях воспроизвести на холсте одну-единственную, но самую сверкающую, самую серебристую из всех чешуйку, пойманной вчера летающей рыбки. Я остановился тогда, когда увидел, что чешуйка и в самом деле заблистала, будто в ней поселился свет, сошедший с кончика моей кисти. Так же и Гюстав Моро мечтал, чтобы на кончике его кисти рождалось золото.

Это занятие как нельзя больше подходит для того, чтобы вызвать у меня обильное слюноотделение, и я почувствовал, как болячка в уголке губ воспалилась и стала жечь, загораясь и сверкая в унисон с чешуйкой, которая служила мне натурщицей. После полудня и вплоть до самых сумерек я писал небо, а как раз небо-то и вызывает у меня всегда самую обильную слюну. От болячки исходило ощущение жгучей боли. Будто к уголку моих губ присосался какой-то мифический червь, вроде пиявки, и это заставило меня вспомнить об одном из аллегорических персонажей боттичеллиевской "Весны", у которого на лице были видны какие-то странные темные наросты. Вот такие же наросты, в ритме кантаты Баха, которую я тут же заставил громко звучать на своем патефоне, вспухают и гноятся сейчас и в моей болячке.

Зашел мой десятилетний натурщик Хуан, он позвал меня поиграть с ним на берегу в футбол. Желая подольститься, он схватил кисть и продирижировал ею конец кантаты, делая при этом такие грациозные, ангельские жесты, прекрасней которых я никогда в жизни не видел. Я спустился с Хуаном на берег. День шел к концу. Гала, слегка задумчивая, но такая загорелая, красивая и восхитительно растрепанная, какой я никогда ее не видел, нашла светлячка, сверкающего совсем как моя утренняя чешуйка.

Эта находка напомнила мне о моем первом литературном опыте, мне было тогда семь лет, и вот что я написал. "Однажды июньской ночью мальчик гулял со своей мамой. Шел дождь из падающих звезд. Мальчик подобрал одну звезду и на ладони принес ее домой. Там он положил ее к себе на ночной столик и прикрыл перевернутым стаканом, чтоб она не улетела. Но, проснувшись утром, он вскрикнул от ужаса: за ночь червяк съел его звезду!"

Эта сказка так потрясла моего отца - да будет ему царствие небесное! - что с тех пор он любил повторять, будто она намного лучше "Счастливого принца" Оскара Уайльда.

Сегодня вечером я засну, наслаждаясь полнейшей далианской взаимосвязанностью явлений - под огромным небом моего Вознесения, которое я написал под сверкающей чешуйкой моей протухшей рыбки... и болячки.

Должен заметить, что все это совпало по времени с велогонкой "Тур де Франс", все перипетии которой я слушаю по радио в пересказе Жоржа Брикэ. Бобэ, как лидер гонки он в желтой майке, вывихнул колено, стоит жуткая жара. Как бы мне хотелось, чтобы вся Франция взгромоздилась на велосипеды, чтобы весь мир, заливаясь потом, крутил педали, чтобы все, как свихнувшиеся импотенты, карабкались по неприступным косогорам - в то время как божественный Дали, укрывшись в сибаритской тиши Порт-Льигата, будет живописать на холсте самые восхитительные ужасы. Конечно же, велогонка "Тур де Франс" доставляла мне такое непрерывное удовольствие, что слюна прямо-таки текла ручьями: пусть и незаметными, но все же достаточно клейкими, чтобы в уголке губ у меня постоянно воспалялась и запекалась эта кретинская, христианская, клеймящая болячка моего духовного наслаждения!

ИЮЛЬ

Порт-Льигат, 1-е

В июле-ни женщин, ни улиток

Пробудившись в шесть утра, я первым делом нащупываю кончиком языка свою болячку. За ночь, которая была исключительно знойной и сладострастной, она успела слегка подсохнуть. Странно, впрочем, что она успела так быстро подсохнуть и, когда я трогаю ее языком, дает ощущение затвердевшей, вот-вот готовой отскочить корки. "Похоже, нам предстоит слегка поразвлечься",- говорю я себе. Не сковыривать же ее сразу, это ведь все равно что безрассудно испор- тить себе целый день, исполненный тяжкого, кропотливого труда, добровольно лишаясь удовольствия время от времени поиграть со своей подсохшей болячкой. Впрочем, в тот день мне не суждено было соскучиться, ибо мне пришлось пережить одно из самых волнующих событий своей жизни - я превратился в РЫБУ1 Об этом стоит рассказать поподробней.

В этот день, как и в утро накануне, я решил посвятить минут пятнадцать, чтобы заставить засверкать на холсте отдельные чешуйки своей летающей рыбки, но был вынужден прервать это занятие из-за роя жирных мух (некоторые из них были даже с каким-то золотистым отливом), привлеченных зловонием рыбьего трупика. Мухи взад-вперед метались от разлагавшейся рыбки к моему лицу и рукам, заставляя меня удваивать внимание и проворство, ведь к и без того достаточно кропотливой работе прибавлялась еще необходимость терпеть их щекотание и при этом невозмутимо отделывать тончайшие детали, не мигая намечать контуры чешуйки, когда ее как раз заслоняла от меня очередная взбесившаяся муха, пока три остальные прочно прилепились к мертвой натурщице. Чтобы продолжить свои наблюдения, мне приходилось использовать малейшие изменения в местоположении мух - и это не говоря уже о той из них, которой особенно полюбилось садиться на мою болячку. Я сгонял ее оттуда, дергая время от времени уголками губ, при этом я сильно, но достаточно плавно оскаливался и слегка задерживал дыхание, дабы, не нарушая точности мазков, продолжать наносить их на холст. Иногда мне даже удавалось ее пленить и не отпускать до тех пор, пока не почувствую, как она барахтается на моей болячке.

И все-таки прекратить работу меня вынудила вовсе не эта странная великомученица - ибо сверхчеловеческая задача продолжать писать, когда тебя буквально пожирают мухи, наоборот, скорее, вдохновляла меня, давая возможность проявлять чудеса ловкости, которых, не будь мух, мне бы ни за что не достичь. Нет, прекратить работу заставил меня запах рыбы, ставший таким зловонным, что меня чуть не вырвало съеденным утром завтраком. Поэтому я велел унести протухшую натурщицу и уже начал было писать своего Христа, но тут же все мухи, которые прежде распределялись между мною и рыбкой, собрались исключительно на моей коже. Я был совершенно голым, причем на теле оставались брызги жидкости из опрокинутого флакончика с фиксатором. Думаю, эта жидкость-то их и привлекала - ибо что касается меня, то я вообще-то довольно чистоплотен. Весь облепленный мухами, я писал все лучше и лучше, при этом с помощью языка и дыхания охраняя свою болячку. Языком я старался слегка приподнять и размягчить верхнюю чешуйку, которая, судя по всему, вот-вот готова была отвалиться. Дыханием же я ее слегка подсушивал, делая выдох одновременно с взмахом кисти. Чешуйка была слишком суха, чтобы отделить от нее малюсенькую пластиночку вмешательством одного только языка, не помогай я себе еще и конвульсивными гримасами (строя их всякий раз, когда брал с палитры краски). А ведь если задуматься, то эта тоненькая пластиночка обладает точь-в-точь теми же свойствами, что и рыбья чешуя! Значит, повторяй я без конца эту операцию, я мог бы наковырять с себя множество рыбьих чешуек. Моя болячка оказалась настоящей мастерской по производству чешуек вроде слюды. Стоит мне сковырнуть одну, как под ней в уголке губ сразу же оказывается другая.

Первую чешуйку я выплюнул себе на колено. Неслыханная удача, у меня сразу же возникло какое-то чрезвычайно острое ощущение, будто чешуйка, ужалив, плотно приросла к моему телу. Я разом перестал писать и закрыл глаза. Мне потребовалось собрать в кулак всю волю, чтобы оставаться неподвижным - до такой степени все лицо у меня было облеплено активно суетящимися мухами. От страха сердце стало бешено колотиться, и я вдруг понял, что отождествляю себя со своей протухшей рыбкой, во всем теле даже начала появляться какаято непривычная одеревенелость.

- О Боже, я превращаюсь в рыбу!!! - воскликнул я.

Тут же мне в голову полезли доказательства того, что мысль эта сама по себе не так уж и неправдоподобна. Чешуйка с моей болячки обожгла мне колено, а потом стала размножаться. Я ощутил, как покрываются чешуей мои ляжки - сперва одна, потом другая, теперь живот. Я хотел испить это чудо до дна и, наверное, минут пятнадцать стоял, не в силах открыть глаза.

- А теперь,- сказал я себе, все еще до конца не веря чуду,- я открою глаза и увижу, что действительно превратился в рыбу.

Пот лил с меня ручьями, тело обволакивало увядающее тепло заходящего солнца. Наконец я все-таки разомкнул веки...

Ну и дела! Я весь был покрыт блестящими чешуйками!

Правда, я тотчас же догадался, откуда они взялись: это ведь были всего-навсего просохшие и превратившиеся в кристаллики брызги фиксатора. И надо же было случиться, чтобы как раз в этот самый момент вошла прислуга. Она принесла мне полдник, поджаренный хлеб, политый оливковым маслом. Осмотрев меня с ног до головы, она кратко резюмировала:

- Ну и ну, да ведь вы же весь мокрый, как рыба! И вообще, не пойму, как можно рисовать, когда вас буквально распинают мухи!

Я остался в одиночестве и грезил до самых сумерек.

О Сальвадор, твое обращение в рыбу, этот символ христианства, благодаря казни, учиненной над тобой мухами, было не чем иным, как причудливым, типично далианским способом отождествить себя с Христом, которого ты в тот момент писал!-

Кончиком языка, раздраженного после столь многотрудного дня, я наконец-то сковыриваю всю болячку, не делая больше попыток отделять от нее по одной-единственной чешуйке. Одной рукой делая записи, я между большим и указательным пальцем другой с величайшими предосторожностями зажимаю свою болячку. Она довольно мягкая, но вздумай я согнуть ее пополам, и она наверняка сломается. Я подношу ее к носу и нюхаю. Никакого запаха. Погрузившись в задумчивость, я на мгновение оставляю ее на вздернутой к самому носу верхней губе, состроив при этом гримасу, в точности отражающую то состояние крайней опустошенности, в котором пребываю. Благословенная расслабленность охватывает все мои члены...

Я отодвигаюсь от стола. Волнуясь, как бы, чего доброго, не упала моя болячка, я перекладываю ее на стоящую у меня на коленях тарелку. Но это занятие ничуть не выводит меня из прострации, я продолжаю кривить рот, будто намереваюсь навечно застыть с этой гримасой на лице. К счастью, забота о том, как бы не потерять свою драгоценную болячку, выводит наконец меня из этого глубокого оцепенения. В панике я бросаюсь искать ее на тарелке, но она стала там лишь еще одним коричневым пятнышком, растворившись среди бесчисленных крошек поджаренного хлеба. Потом я вроде бы ее отыскиваю и беру двумя пальцами, чтобы напоследок еще немного с ней поразвлечься. Но тут мною овладевает ужасное подозрение: а вдруг это вовсе не моя болячка? Я испытываю непреодолимое желание поразмышлять. Здесь есть какая-то загадка, ведь это вполне может быть просто-напросто козявка, выпавшая у меня из носа. Да и так ли уж, в сущности, важно, та ли это самая болячка или нет, раз они все совершенно одинаковы по размеру и по виду и ничем не пахнут? Это рассуждение приводит меня в ярость, ведь, по сути дела, это все равно что признать, будто божественного Христа, которого я писал, распинаемый мухами, в действительности никогда не существовало!

Рот мой перекосился от бешенства, что при моей воле к власти вызвало кровотечение моей болячки. Длинная, овальная капля крови стекала мне на бороду.

Да, только так, истинно по-испански привык я скреплять свои чудачества! Кровью, как хотел того Ницше!

3-е

Через пятнадцать минут после первого завтрака я, как обычно, сую себе за ухо цветок жасмина и отправляюсь по имтимнейшм делам. Не успеваю я как следует усесться, как тут же испражняюсь, и причем почти без всякого запаха. Он настолько слаб, что его полностью перебивает аромат надушенной бумаги и веточки жасмина. Впрочем, это событие вполне можно было бы предсказать по блаженным и чрезвычайно сладостным снам истекшей ночи, всегда сулящим мне испражнения нежные и лишенные запаха. Сегодня они даже чище, чем обычно,если в данном случае вообще позволительно подобное определение. Я объясняю это только своим почти абсолютным аскетизмом, с ужасом и отвращением вспоминая, как испражнялся во времена своих мадридских дебошей с Лоркой и Бунюэлем, когда мне был двадцать один год. Если сравнивать это с сегодняшним днем, мои испражнения кажутся мне чем-то немыслимо позорным, чумным, лишенным всякой плавности, похожим на какие-то конвульсивные спазмы, порождающим мерзкие брызги, чем-то дьявольским, бахвальским, экзистенциалистским, обжигающим и кровавым. Сегодняшняя почти невесомая плавность заставила меня почти весь день думать о меде трудолюбивых пчел.

У меня была тетка, которую приводило в ужас все, что как-то связано с испражнениями. При одной только мысли, что она могла бы хоть чуть-чуть испортить воздух, глаза ее сразу же орошались слезами. Превыше всех своих достоинств она гордилась тем, что ни разу в своей жизни не пукнула. Теперь это уже не кажется мне таким нелепым мошенничеством. Должен сказать, что в периоды аскетизма, когда я веду интенсивную духовную жизнь, я и вправду почти никогда на пукаю. Часто встречающиеся в древних текстах утверждения, будто святые отшельники вообще не выделяли никаких экскрементов, представляются мне все более и более близкими к истине-особенно если принимать во внимание мысль Филиппа Ауреола Теофраста, достопочтенного Бомбаста фон Гогенгейма (иначе говоря, Парацельс (1493-1541), утверждавшего, что рот - это не просто рот, а некое подобие желудка и если очень долго не глотая пережевывать пищу, а потом ее выплюнуть, то все равно можно насытиться. Отшельники живут, жуя и выплевывая коренья и кузнечиков. Все это одни слова да наивные иллюзии, будто они свои религиозные экстазы уже на земле питают воздухом небесным.

Необходимость глотать - как я уже давно отмечал в своих исследованиях по каннибализму (на самом деле Дали писал об этом в "Тайной жизни", однако полное исследование этого вопроса еще будет опубликовано в двух или трех томах.) - соответствует, скорее, не потребности в питании, а совсем другой потребности, эмоционального и морального порядка.

Мы глотаем, стремясь до конца прочувствовать свое абсолютное слияние с любимым существом. Ведь глотаем же мы не жуя облатки. Теперь об антагонизме между жеванием и глотанием. Святой отшельник пытается эти две вещи разделить. Чтобы целиком отдаваться своей земной и жвачной (в философском смысле) роли, он предпочитает обходиться для поддержания жизни только одними челюстями, приберегая исключительно для Бога акт глотания.

4-е

Моя жизнь отрегулирована точно, как часы. В ней все совпадает. Не успел я закончить писать, как в назначенный срок появились со своими эскортами два визитера. Один из них Л. Л., издатель Дали героических барселонских времен, который сообщает мне (как, впрочем, думаю, и всем своим именитым друзьям), что приехал из Аргентины специально чтобы повидаться со мной, а второй - Пла. Появившись первым, Л. излагает мне цели своего визита. Он собирается опубликовать в Аргентине четыре новых книги - моих или обо мне.

1. Толстая книга Рамона Гомеша де ла Серна, для которой я обещаю дать несколько документов, неизданных и, разумеется, сногсшибательных.

2. Моя "Потаенная жизнь" (на самом деле речь идет о "Дневнике одного гения", который Дали начинал тогда регулярно вести) над которой работаю в настоящий момент.

3. "Скрытые лица" де ла Серна, которые он только что купил в Барселоне.

4. Мои загадочные рисунки, дабы сопроводить ими литературные тексты де ла Серна.

Этот тип просит у меня иллюстраций. Я же решаю, что, напротив, это он будет иллюстрировать мою собственную книгу.

Что же касается Пла, то он, с тех пор как появился, не устает повторять одну фразу, запомнившуюся ему с нашей последней встречи: "Когда-нибудь эти усы станут знаменитыми!" Затянувшийся обмен любезностями между ним и Л. Пытаясь положить этому конец, сообщаю, что Пла только что написал статью, где чрезвычайно проницательно подметил мои причуды. Он отвечает:

- Ты только расскажи мне что-нибудь еще, а статей я напишу сколько хочешь.

- Ты бы лучше написал обо мне книгу, ведь никто не сможет сделать это лучше тебя.

- Договорились!

- А я ее издам! - воскликнул Л.- Правда, Рамон уже заканчивает писать одну книгу о Дали.

- Но позволь,- возмутился Пла,- Рамон даже лично не знаком с Дали.

Внезапно мой дом заполнился друзьями Пла. Друзей у него не счесть, и описать их весьма трудно. У всех у них есть две характерные черты: они, как правило, наделены густыми бровями и всегда выглядят так, будто появились у меня на террасе, только что сорвавшись из какого-нибудь кафе, где провели лет десять кряду.

Провожая Пла, я говорю ему:

- А усы-то, похоже, и вправду станут знаменитыми! Ты только посмотри, и получаса не прошло, а мы уже решили издать целых пять книг, моих или обо мне! Моя стратегия уже принесла мне бесчисленные сочинения, посвященные моей персоне, а весь секрет в том, что мои антиницшеанские усы, словно башни Бургосского собора, всегда обращены в небо.

Моя неповторимая индивидуальность заставит их в один прекрасный день заинтересоваться и моими произведениями. А ведь это куда лучше, чем пытаться прощупать личность художника по его творчеству. Что же до меня, то я многое бы отдал, чтобы узнать все о человеке по имени Рафаэль.

5-е

В тот самый день, когда славный поэт Лотэн, которому я оказал такое множество услуг, преподнес мне в подарок столь обожаемый мною рог носорога, я сказал Гале:

- Этот рог спасет мне жизнь!

Сегодня эти слова начинают сбываться. Рисуя своего Христа, я вдруг замечаю, что он весь состоит из носорожьих рогов. За какую часть тела ни возьмусь, я словно одержимый изображаю ее в виде рога носорога. И лишь тогда - и только тогда,когда становится совершенным рог, обретает божественное совершенство и анатомия Христа. Потом, заметив, что каждый рог предполагает рядом перевернутый другой, я начинаю писать их, цепляя друг за друга. И, словно по волшебству, все становится еще совершенней, еще божественней. Потрясенный своим открытием, я падаю на колени, дабы возблагодарить Христа - и это, поверьте, вовсе не литературная метафора. Видели бы вы, как я, точно настоящий безумец, падал на колени у себя в мастерской.

Испокон веков люди одержимы манией постигнуть форму и свести ее к элементарным геометрическим объектам. Леонардо пытался изобрести некие яйца, которые, согласно Евклиду, якобы представляют собой совершеннейшую из форм. Энгр отдавал предпочтение сферам, Сезанн - кубам и цилиндрам. И только Дали, в пароксизме изощренного притворства поддавшись неповторимой магии носорога, нашел наконец истину. Все слегка изогнутые поверхности человеческого тела имеют некую общую геометрическую основу - ту самую, которая воплощена во внушающем ангельское смирение перед абсолютным совершенством конусе с закругленным, обращенным к небесам или склоненным к земле острием, который зовется рогом носорога!

6-е

Целый день стоит буквально оглушительная жара. К тому же я еще слушаю Баха, включив проигрыватель на максимальную громкость. Кажется, что голова вот-вот расколется на части. Уже трижды я опускался на колени, благодаря Бога за то, что работа над Вознесением успешно продвигается к концу. В сумерках поднимается теплый южный ветер, и холмы напротив занимаются пожаром. Гала, возвращаясь с ловли лангустов, посылает прислугу передать мне, чтобы я полюбовался пожаром, который окрасил море сперва в цвет аметиста, потом в ярко-красный. Из окна делаю ей знак, что уже заметил. Гала сидит на носу своей лодки, покрашенной в неаполитанский желтый цвет. В этот день она кажется мне прекрасней, чем когда бы то ни было прежде. Рыбаки на берегу любуются пламенеющим пейзажем. Я снова опускаюсь на колени возблагодарить Бога за то, что Гала столь же прекрасна, как и существа, населяющие полотна Рафаэля. Готов поклясться, что подобная красота непостижима, и никому еще никогда не удавалось проникнуться ею так безраздельно, как это удается мне благодаря восторженным экстазам, которые я уже пережил прежде, созерцая рог носорога.

7-е

Гала все прекрасней и прекрасней

Получаю приглашение присутствовать 14 августа при таинстве в Эльче (Местечко Эльче в провинции Аликанте). Там с помощью механических приспособлений раскроется купол церкви, и ангелы унесут на небо Пресвятую мадонну. Может, и съездим. Мне как раз заказали из Нью-Йорка статью об Эльчинской мадонне (бюст из песчаника, найденный в XIX веке при раскопках фи- никийских развалин). Все важное сходится: небольшое селение со своей уникальной мадонной и уникальное таинство вознесения, воспроизвести которое им чуть было не запретили - помог только что провозглашенный Папой святой догмат. Все сходится и для меня, обогащая и наполняя новым смыслом каждый мой новый день. Одновременно я получил текст своей статьи о Вознесении, напечатанной в журнале "Этюд кармелитэн". Отец Бруно посвятил мне весь этот выпуск. Перечитываю статью, и она мне, признаться, нравится до чрезвычайности. Вспоминаю о своей кровоточащей болячке и говорю себе:

- Я сдержал свое слово. Обет исполнен!

Вознесение есть кульминационный момент ницшеанской воли к власти у женщины - сверхженщина возносится в небо мужской силою своих же собственных антипротонов.

8-е

Ко мне с визитом заявились два господина, оба инженеры по профессии и идиоты по образу мыслей. Я слышал, как они говорили между собой, спускаясь с холма. Один объяснял другому, как сильно он обожает елки.

- Здесь, в Порт-Льигате, слишком уж голо,сказал он.- Лично я люблю, когда вокруг растут елки, и не столько из-за тени, я вообще никогда не сижу в тени. Просто мне приятно на них смотреть. Без елок для меня и лето не лето.

"Ну погоди у меня,- сказал я про себя.- Я тебе покажу елки!" Я принял двух господ весьма любезно и даже снизошел до беседы, сплошь состоявшей из одних только пошлостей. За это я был удостоен чрезвычайной признательности. Когда я вывел их на террасу, они заметили там мой монументальный слоновий череп.

- А это что такое? - спросил один из них.

- Слоновий череп,- ответил я.- Просто обожаю слоновьи черепа. Особенно летом. Прямо не знаю, что бы я без них делал. Для меня все лето испорчено, если где-нибудь рядом нет слоновьего черепа.

9-е

Испытываю восхитительные муки от желания сделать что-нибудь еще более необыкновенное и прекрасное. Эта божественная неудовлетворенность есть признак того, что в недрах души моей нарастает какое-то неясное давление, сулящее принести мне огромные наслаждения. В сумерках смотрю из окна на Галу, и она кажется мне еще моложе, чем накануне. Она приближается ко мне в своей новенькой лодке. Проплывая мимо, пытается приласкать двух наших лебедей, которые стоят на небольшой барке. Но один из них улетает, а второй прячется в носовой части барки (этих двух лебедей привез в Порт-Льигат сам Дали, он же позаботился о том, чтобы они полностью свыклись с новой для них обстановкой.)

10-е

Получаю письмо от Артуро Лопеса. Если верить его словам, он любит меня больше всех своих друзей. Он приедет ко мне на своей яхте, которую только что заново украсил китайскими вещицами в стиле Людовика XV и столиками из порфира. Мы собираемся встретить его в Барселоне, а потом вместе с ним вернуться на яхте в Порт-Льигат - возможно, даже сидя за порфировыми столиками. Его пребывание здесь будет иметь историческое значение, ибо нам с ним предстоит принять важное решение насчет изготовления золотой чаши, покрытой эмалью и драгоценными камнями, которая предназначается для Темпьетто ди Браманте в Риме. Итак, 2 августа я опишу вам этот памятный визит со всем мастерством хроникера высокого класса, которым в совершенстве владею, когда захочу (увы! На сей раз Дали не сдержал данного слова. 2 августа дневник его нем как рыба. Но с Артуро Лопесом и его свитой мы еще встретимся в 1953 году).

12-е

Всю ночь видел творческие сны. В одном из них была разработана богатейшая коллекция модной одежды, модельеру там хватило бы идей по меньшей мере на семь сезонов, на одном этом я мог бы заработать целое состояние. Но я забыл свой сон, и эта забывчивость стоила мне утраты этого маленького сокровища. Я ограничился тем, что попытался лишь в общих чертах воспроизвести два платья для Галы на предстоящий сезон в Нью-Йорке. Но слишком уж большое впечатление осталось у меня от последнего сна, который я видел этой ночью. Там была идея фотографического метода, с помощью которого можно воспроизводить "вознесение". Этот способ я непременно испробую в Америке. Даже уже окончательно проснувшись, я по-прежнему находил эту идею не менее восхитительной, чем она показалась мне во сне. Вот он, мой метод. Обзаведитесь пятью мешками турецкого. гороха и пересыпьте их содержимое в один большой мешок. Теперь сбрасывайте горошины с десятиметровой высоты. С помощью достаточно мощного электрического света спроецируйте на этот поток падающих горошин изображение Пресвятой девы. На каждой горошинке, которая, подобно атомной частице, отделена от соседней некоторым свободным промежутком, отразится крошечная часть всего изображения. Теперь надо заснять всю эту картину задом наперед. Благодаря ускорению за счет силы тяготения этот падающий поток при обратной съемке создаст эффект вознесения. Таким образом, вы получите картину вознесения, согласующуюся с самыми строгими законами физики. Надо ли говорить, что подобный эксперимент в своем роде уникален.

Можно усовершенствовать эксперимент, нанеся на каждую турецкую горошинку вещество, которое придаст им свойства киноэкранов.

13-е

Сегодня я пишу Пла письмо следующего содержания: Дорогой друг, Уезжая, Л. заверил меня, что ваша книга обо мне принесет огромный успех в Аргентине и будет переведена на многие языки. Мне известно, что вы сейчас работаете одновременно над несколькими книгами, и потому, думается, я выбрал удачный момент, чтобы предложишь вам написать еще одну. Здесь важно найти способ писать не работая, то есть сделать так, чтобы книга писалась сама по себе. Эту проблему мне удалось решить за счет заголовка: "Атом Дали". Пролог уже готов, ведь настоящим письмом уже подтверждается наше согласие констатировать, что единственным атомом, который создается сейчас, по крайней мере в районе Ампурдана (область Коста Брава, в которую входят Кадакес и Порт-Льигат), является атом Дали, что полностью оправдывает важность данной работы. Таким образом, пока все хватаются за что попало, вы сможете сконцент- рировать свое внимание на одном-единственном атоме Дали, а этого вполне достаточно, чтобы написать о нем солидное исследование. При каждой нашей новой встрече я буду сообщать вам новые сведения о своем атоме, передавать имеющие к этому отношение фотографии и документы. Вам, таким образом, останется лишь создать общий колорит, что, учитывая ваш прекрасный дар рассказчика, не составит для вас никакого труда. Мой атом столь активен, что работает без устали. Книгу, повторяю, будет делать он, а не мы. А для атома - и тем более для атома Дали - подготовка книги станет одной из естественных потребностей. Я бы даже сказал, что работа над книгой для него просто отдых. Речь идет о книге, посвященной чему-то такому, что я не могу еще уточнить в деталях, поскольку не знаю, о чем там пойдет речь. Впрочем, я - ярый, исступ- ленный и страстный противник всяческих империалистических уточнений, и ничто в мире не может быть мне милее, приятней, надежней и даже привлекательней, чем трансцендентная ирония, заключенная в принципе неопределенности Гайзенберга.

Ступайте завтракать. Там приготовят вам то, что вам нравится, или то, что соответствует вашей диете.

Ваш Дали.

14-е

Мне видятся двое рыцарей. Один из них наг, второй тоже голый. Каждый из них вот-вот готов пуститься в путь по одной из двух совершенно симметричных улиц, и их кони, одинаково подняв одну ногу, уже устремились вперед. Но одна из улиц залита холодным, безжалостным светом объективности, вторая же заполнена ясным, словно на свадебных торжествах рафаэлевской мадонны, прозрачным воздухом, который обретает вдали безупречную чистоту кристалла. Внезапно одну из улиц заволакивает непроницаемый туман, он все густеет, превращаясь в какую-то непроходимую свинцовую тучу. Оба рыцаря - это два Дали. Один из них принадлежит Гале, другой - тот, каким бы он был, если бы никогда ее не встретил.

15-е

Не силься казаться современным.
Это - увы! - единственное, чего
не избежать, как ни старайся.
Сальвадор Дали

Не устаю благодарить Зигмунда Фрейда и громче прежнего славить его великие откровения. Я, Дали, вечно погруженный в самонаблюдение и тщательнейшим образом анализирующий малейшие повороты мысли, вдруг только что понял, что, сам того не зная, всю свою жизнь писал одни носорожьи рога.

Еще худеньким, как кузнечик, десятилетним мальчишкой я уже опускался на четвереньки, чтобы помолиться перед столиком из рога носорога. Да, для меня это был уже носорог!

Под этим углом зрения окидывая взглядом свои полотна, я не устаю поражаться тому, сколько же в моем творчестве скопилось носорогов. Даже мой знаменитый хлеб (картина, написанная в 1945 году, в настоящее время является собственностью Галы Дали. "В течение шести месяцев,- вспоминает Дали,- я преследовал цель овладеть техникой старых мастеров, постичь тайну их взрывчатой неподвижности предмета. Это полотно - самое строгое с точки зрения геометрической проработки") при ближайшем рассмотрении оказывается не чем иным, как деликатно уложенным в корзинку рогом носорога.

Теперь-то я понимаю, почему в тот день, когда Артуро Лопес преподнес мне в подарок мою знаменитую трость из носорожьего рога, мною овладел такой бурный восторг.

Не успел я вступить во владение этой тростью, как вместе с нею мне передалась какая-то странная, совершенно иррациональная вера. Моя невероятная привязанность к ней граничила с почти маниакальным фетишизмом, и однажды в Нью-Йорке я даже ударил парикмахера, который чуть не поломал ее, нечаянно слишком резко опустив кресло, куда я аккуратнейшим образом ее поместил. Я был так взбешен, что в наказание грубо стукнул его тростью по плечу, разумеется, поспешив упредить его гнев хорошими чаевыми.

Носорог, носорог, где ты?

16-е

Для победы важен мундир. В своей жизни я лишь в редких случаях опускаюсь до штатского. Обычно я одет в мундир Дали. Сегодня я принял одного несколько перезрелого юношу, который умолял снабдить его советами, прежде чем он предпримет путешествие в Америку. Все это показалось мне весьма интересным.

Итак, я облачаюсь в мундир Дали и спускаюсь его принять.

Дело в том, что он решил податься в Америку и выбиться там в люди, не важно, на каком поприще, главное - преуспеть. Ему и в голову не приходило, как уныла жизнь в Америке.

- У вас есть какие-нибудь влиятельные знакомства? Вы любите хорошо поесть? - спрашиваю я его.

Он отвечает мне с какой-то жадностью:

- Что вы, да я могу питаться чем попало! Хоть годами сидеть на одном хлебе и горохе!

- Вот это никуда не годится! - сказал я, слегка подумав и придав лицу озабоченное выражение.

Он удивился. Я пояснил свою мысль:

- Каждый день питаться одним хлебом и горохом - слишком дорогое удовольствие. Их надо покупать, а для этого придется работать и работать. Вот если бы вы привыкли жить на одной икре и шампанском, то это не стоило бы вам ровным счетом ничего.

Он изобразил на лице кретинскую улыбку в полной уверенности, что я шучу.

-Да я в жизни никогда не шутил! - прикрикнул я.

Он как-то сразу обмяк и покорно ждал продолжения.

- Так вот, молодой человек, икра и шампанское - это продукты, которыми вас совершенно бесплатно угощают дамы определенной породы - утонченные, восхитительно надушенные и к тому же окруженные изысканнейшей обстановкой. Но чтобы пользоваться их расположением, надо быть полной противоположностью тому, что являете собой вы - человек, имевший наглость явиться с грязными ногтями к самому Дали, который принял вас в мундире. Так что ступайте прочь и займитесь-ка лучше своим горохом. Это занятие как раз по вашим способностям. Вот у вас и лицо до срока сморщилось - ни дать ни взять сухая горошина. Что же касается вашей рубашки, то ее отвратительный шпинатный цвет безошибочно выдает в вас породу скороспелых стариков и неудачников.

17-е

Не страшитесь совершенства!
Оно вам нисколько не грозит.
Сальвадор Дали

Меня никогда не покидает ощущение, что все, что связано с моей персоной и с моей жизнью, уникально и изначально отмечено печатью избранности, цельности и вызывающей яркости. Вот и сейчас я вкушаюсвой первый завтрак, смотрю на восход солнца и думаю: а ведь Порт-Льигат - самый восточный географический пункт Испании, значит, каждое утро я оказываюсь первым испанцем, прикоснувшимся к солнцу.

И действительно, даже в Кадакес, который расположен всего в десяти минутах отсюда, солнце приходит все-таки немного позже.

Размышляю я и о колоритных прозвищах местных рыбаков - в Порт-Льигате есть один Маркиз, есть Министр, есть Африканец и даже целых три Иисуса Христа. Пожалуй, немного найдется в мире мест, тем более таких крошечных, где бы могли одновременно встретиться сразу три Иисуса Христа!

18-е

Quicn madruga, Dios ayuda
(кто рано встает, тому Бог подает).
Испанская поговорка

Хотя работа над Вознесением продвигается у меня заметно и блистательно, я все же прихожу в ужас, осознав, что уже наступило 18 июля. Время спешит, пролетая мимо с каждым днем все быстрей и быстрей, и, хотя я смакую любой десятиминутный глоток жизни, венчая каждые четверть часа какой-нибудь выигранной баталией, подвигом или победой духа, соперничающими между собой по своей непреходящей значимости,- все равно сквозь меня мало-помалу незаметно просачиваются недели, наполняя меня яростью и заставляя с еще более острым ощущением полноты жизни цепляться за каждую каплю моего драгоценнейшего обожаемого времени.

Внезапно появляется Розита, она приносит первый завтрак и сообщает новость, которая повергает меня в неописуемый восторг. Оказывается, завтра 19 июля, а ведь именно в этот день Господин и Госпожа прибыли в прошлом году из Парижа. Я испускаю истерический вопль:

- Значит, я еще не прибыл! Меня еще здесь нет. Я только завтра приеду в Порт-Льигат. В это же самое время в прошлом году я даже еще и не приступал к своему Христу! А теперь, хоть я еще и не приехал, а уже почти закончено, уже устремилось в небеса мое Вознесение!

Я тотчас же бросаюсь в мастерскую и работаю там до полного изнеможения, плутуя и стараясь воспользоваться своим отсутствием, чтобы как можно больше успеть к моменту приезда. Тем временем весть, что меня еще здесь нет, облетает весь ПортЛьигат, и вечером, когда я спускаюсь к ужину, малыш Хуан, расшалившись, кричит:

- Завтра вечером сюда приедет господин Дали! Завтра вечером сюда приедет господин Дали!

А Гала смотрит на меня с той покровительственной любовью, которую удавалось запечатлеть на холсте одному только Леонардо - а ведь как раз завтра исполняется пятьсот лет со дня его рождения.

И все же, как ни старался я, к каким ухищрениям ни прибегал, силясь до конца насладиться остротой последних мгновений своего отсутствия, на самом-то деле я уже давно здесь, прочно поселился в ПортЛьигате. И как прекрасно, что я здесь!

20-е

Розита вновь повергает меня в пучину радостей, которые способно даровать нам быстротечное время, напомнив, что в прошлом году я приступил к своему Христу ровно через четыре дня после приезда в Порт-Льигат. Я повторно испускаю вопль, еще истеричнее позавчерашнего, так что даже на барке, довольно далеко отошедшей от берега, рыбаки на мгновение поднимают головы, устремив взгляды к моему дому. Я уже совсем было отчаялся, безнадежно почувствовав себя в когтях времени, а тут вдруг получаю возможность вырваться из них еще на целых четыре дня - что ж, размышляю я, если бы мне каждый день приносили подобные вести, я бы, пожалуй, смог подниматься вверх по реке времени. Как бы там ни было, но я чувствую себя дьявольски помолодевшим и как никогда полон уверенности, что способен довести до конца свой труд, свое Вознесение.

11-е

Можно ли сомневаться, что все, что со мной происходит, имеет какой-то высший, исключительный смысл? В пять часов пополудни я занимался изучением восьмигранных фигур, начертанных Леонардо да Винчи. Мне казалось, что они могли бы с царственной строгостью передать смысл догмата Вознесения. Внезапно я поднимаю голову и начинаю внимательно вглядываться в одну из самых характерных фигур своего творения, и что я вижу - торжественную, устремленную ввысь гигантскую восьмерку. А ведь я сам только что это осознал. В тот момент Розита приносит мне почту. Среди писем есть одно от мэра города Эльче, он посылает мне программу литургической, лирической и даже акробатической мистерии, которая впервые со времен Элевсина (Элевсин (греч.) - город в Аттике (в 22 км от Афин). В Древней Греции здесь проводились религиозные празднества, магические обряды, известные как Элевсинские мистерии. Осуществлялись в честь богинь Деметры и Персефоны (примеч. пер.)) будет представлена 14 августа. На одной из фотографий виден спускающийся с купола золотой снаряд. Он открыт, в нем ангелы, которым предстоит доставить на небеса Пресвятую мадонну. Я сразу же начинаю считать: один, два, три, четыре, пять, шесть, семь... ВОСЕМЬ! Снаряд имеет форму восьмигранника, а отверстие в центре купола имеет почти такой же вид, как и у меня на полотне. Когда приедет Артуро, я предложу ему собрать побольше друзей,- таких, кто способен по-настоящему прийти в восторг от подобного зрелища. И мы все вместе морем отправимся в Эльче.

22-е

Пресвятая дева возносится в небо вовсе не молитвами. Ее поднимает туда сила ее же собственных антипротонов. Догмат Вознесения есть догмат ницшеанский. Вознесение - это вовсе не святая слабость, как по ошибке и по собственной слабости назвал его великий и почитаемый мною философ Эухенио д'0рс, совсем наоборот, это есть наивысшее выражение, пароксизм воли к власти, присущей вечной женственности,- той самой воли к власти, постигнуть которую стремились ученики Ницше. Христос, вопреки общему мнению, вовсе никакой не сверхчеловек, а вот Пресвятая дева - та действительно настоящая сверхженщина, которой, согласно моему сну с пятью мешками турецкого гороха, суждено упасть на небо. И все это говорит о том, что Матерь Божья и телом и душою остается в раю только за счет своего собственного веса, равного весу самого Бога-отца. Это совершенно то же самое, как если бы Гала вошла в дом моего родного отца!

23-е

Три тысячи слоновьих черепов!

Когда сгущаются сумерки, ко мне с визитом заходит один французский полковник. Когда речь заходит о слоновьих черепах, я сообщаю ему:

- А у меня их целых пять!

- Ну зачем же вам столько слоновьих черепов? - восклицает он.

- На самом деле мне нужно три тысячи. Впрочем, они у меня будут! Один друг, магараджа, обещал привезти мне целый корабль, надеюсь, он выполнит свое обещание. Придут рыбаки и разгрузят его прямо здесь, вот на этом крошечном моле. Я прикажу им разбросать их понемногу тут и там, чтобы они повсюду виднелись, внося разнообразие в планетарный геологический ландшафт Порт-Льигата.

- Это будет изумительно, это будет зрелище, достойное Данте! - вскричал мой полковник.

- И что важней всего, это идеально впишется в ландшафт. Ведь здесь что ни посади, это непременно испортит весь пейзаж. Особенно нелепо здесь выглядели бы елки. Чудовищная безвкусица. Нет, что ни говори, но уместней слоновьих черепов тут ничего не придумаешь.

25-е

Сегодня в Кадакесе праздник, день святого Жака. Когда я был ребенком, моя милейшая бабушка, всегда такая опрятная и благопристойная, никогда не упускала возможности продекламировать мне по этому случаю вот такие стишки:

Двадцать пятое число -

День Святого Жака,
А на Площади Быков
Праздничная драка.
Распалились все в момент,
И по той причине
Рвались сжечь монастыри
Местные мужчины.

Пожалуй, в этой поэме как нельзя точно выражена сама суть восхитительно непоследовательного испанского характера.

Благодаря долгим и весьма торжественным сумеркам мы ощутили прикосновение одной из прохладных, пьянящих летних ночей. Из палатки, что разбили невдалеке от дома, одна за другой, словно с давно знакомой пластинки, раздавались обычные для этой поры, неизменные песни - начиная со знаменитой "El Solitero de la Cardina".

Эти импровизированные певцы неожиданно возбудили во мне мощный прилив какой-то нежной и страстной истомы. С каждой новой песней я словно заново видел и с необычной остротой переживал летние воспоминания моего отрочества, когда я и сам раскидывал вот такие палатки и пел песни с друзьями. Благодаря этим безвестным туристам я вновь пережил воистину восхитительные мгновения своей жизни. Будь я всемогущ, непременно приказал бы в наказание отдубасить их разок-другой дубинкой! Просто за то, что они совсем не такие, каким был я. Они глупы, добропорядочны и спортивны. Я же в их возрасте уже таскал с собою по палаткам Ницше и терзал мозги себе и другим.

26-е

Если вы посредственность, то
не лезьте из кожи вон, силясь
рисовать как можно хуже,-
все равно будет видно, что вы
посредственность.
Сальвадор Дали

После изнурительного трудового дня получаю телеграмму, извещающую меня, что сто две иллюстрации к "Божественной комедии" благополучно прибыли в Рим. Издатель Жан привозит мне книгу "Дали обнаженный". За обедом пьем дивное шам- панское, вкус которого доставляет мне какое-то исступленное наслаждение. Это первые два бокала шампанского, которые я выпил за восемь лет.

27-е

Совершенно необычайные экскременты получились у меня сегодня утром: две крошечные какашки в форме носорожьих рогов. Столь скудные дефекации меня несколько тревожат. Я был склонен ожидать, что шампанское, к которому я столь мало привычен, окажет, скорее, слабительный эффект. Однако не прошло и двух часов, как мне пришлось снова вернуться в туалетные покои, и на сей раз стул был нормальный. По всей видимости, пара носорожьих рогов знаменовала окончание какого-то другого процесса. К этой чрезвычайно важной проблеме я еще вернусь.

28-е

Весь день дождь поливал мой слоновий череп и все прочие предметы. В час сиесты раздались два удара грома. Когда я был маленьким, мне говорили: это наверху кто-то переставляет мебель. Сегодня мне подумалось, что невредно было бы защитить дом громоотводом. Вечером я увидел на кухне большую плоскую глиняную миску, полную улиток. Мои глаза уже успели вволю насладиться этими влажными деликатесами дождливого дня. Свернувшиеся серые созданья, казалось, дремали в своих прочных, отливающих свинцом раздувшихся скорлупках, словно сделанных из туго накрахмаленного шелка. Розоватые оттенки оживляли мрачную устричную черноту, а молочная белизна наводила на мысль о животе куропатки.

29-е

Пиет (художник-абстракционист, которого Дали вот уже много лет выдает за автора "Головы турка". Смотри книгу "Рогоносцы устаревшего современного искусства" издательства "Фаскель", а также приведенную в Приложении сравнительную таблицу ценностей, явившуюся результатом далианского анализа.)

- это больше, чем пук,
но меньше, чем гениальный паук.

Долгий, просто нескончаемо долгий и, скажем прямо, какой-то мелодичный звук, который я издал сегодня утром при пробуждении, напомнил мне о Мишеле де Монтене. Он утверждал, будто святой Августин был знаменитым пукоманом и умудрялся воспроизводить таким образом целые музыкальные партитуры (Дали редко решается расстаться с одной, бесконечно ценной для него записью. Это крошечная пластиночка, на которой запечатлено искусство клуба американских пукоманов. Наряду с этим он не устает перечитывать ценнейшую кингу графа де ла Тромпетт (графа Трубачевского) "Искусство пука", пространная выдержка из которой приводится в Приложении).

30-е

О, какая огромная радость, оказывается, поджидала меня, когда я уже совсем было поверил ложным сведениям прислуги, уверявшей, будто сегодня уже последний день месяца. Перед обедом узнаю, что завтра еще будет тридцать первое. Значит, я успею дописать на своем Вознесении лицо Галы. Это будет самый прекрасный и самый похожий лик из всех, которые я рисовал с моей воскресающей и возносящейся!

АВГУСТ

1-е

Нынче вечером впервые по меньшей мере за год гляжу на звездное небо. Оно кажется мне удивительно маленьким. Я ли стал больше - или уменьшилась Вселенная? Или и то, и другое вместе? Как все это не похоже на мучительные звездные бдения моего отрочества. Тогда я чувствовал себя униженным и подавленным, свято веря всему, что нашептывали мне мои романтические мечты,в непостижимые и необъятные космические пространства. Я был просто одержим этими меланхолическими настроениями, ведь мои эмоции были тогда еще весьма неопределенными и неясными. Теперь, напротив, они поддаются столь точным определениям, что с них даже можно снимать слепки. Вот как раз сейчас я принимаю решение заказать гипсовый слепок, где будут с максимальной точностью воспроизведены эмоции, которые вызывает во мне созерцание небесного свода.

Я благодарен современной физике среди всего прочего еще и за то, что она своими исследованиями подтвердила приятное сердцу, сибаритское и антиромантическое положение, что "космос конечен". Мои эмоции имеют совершенную форму континуума из четырех ягодиц, олицетворяющего нежность самой плоти Вселенной. Изнуренный трудовым днем, я, ложась спать, изо всех сил стараюсь донести до постели образ своих эмоций, снова и снова утешая себя тем, что ведь в конце концов Вселенная - пусть она даже и расширяется вместе со всей материей, которая в ней содержится, сколь бы обильной она нам ни казалась - сводится к новой и простой задаче о подсчете количества бобов (почти не переводимый намек на одну каталонскую поговорку, где пересчитывать бобы означает более или менее то же самое, что и пересчитывать горошины в качестве разменной монеты). Я так рад, что смог свести Космос к этим простым, разумным пропорциям, что, не будь этот жест столь вопиюще антидалианским, стал бы самодовольно потирать руки. Прежде чем заснуть, я, вместо того чтобы потирать, лучше с чистейшей радостью поцелую свои руки, еще раз напоминая себе, что Вселенная, как и все материальное, в сущности, выглядит ужасно пошло и узко, если сравнивать ее с широтой лба, созданного кистью Рафаэля.

20-е

Наконец-то мне доставили гипсовый слепок моих эмоций, и я решаю сфотографировать этот четырехъягодичный континуум. У меня в гостях друзья, они внизу, в саду, когда ко мне наверх поднимается одна светская дама. Я оглядываю ее-а я всегда оглядываю всех женщин,- и внезапно меня посещает озарение: поворачиваясь ко мне спиной, она обнаруживает две из четырех ягодиц моего континуума. Я умоляю ее приблизиться к слепку и говорю, что она носит пониже спины мое видение Вселенной. Не позволит ли она себя сфотографировать? Она самым естественным образом соглашается, расстегивает платье и, продолжая болтать, перегнувшись через балюстраду, с ничего не подозревающими друзьями на нижней террасе, подставляет мне свои ягодицы, дабы я смог сличить свой слепок с запечатленным во плоти оригиналом. Когда я кончаю, она застегивает платье и протягивает журнал, который принесла для меня в сумочке.

Это оказался старый, потертый и засаленный журнал, где я, нетрудно представить себе с каким упоением, обнаруживаю репродукцию, на которой изображена геометрическая фигура, совершенно идентичная моему слепку. То была некая поверхность с постоянным искривлением, которую получают в результате экспериментов по механической сегментации масляной капли.

Этакое нагромождение типично далианских совпадений, да еще за столь короткий промежуток времени, еще раз неопровержимо подтверждает, что мой гений достиг наивысшего расцвета.

СЕНТЯБРЬ

1-е

Вознесение подобно подъемнику.
Оно осуществляется за счет веса
умершего Христа.

Я всегда сам первый поражаюсь тем воистину уникальным и сверхъестественным вещам, которые происходят со мной буквально каждый день, но должен признаться, что нынче к вечеру, после пятнадцатиминутной освежающей сиесты, на меня обрушилось самое удивительное событие всей моей жизни.

Я пытался опустить вниз свое Вознесение, желая прописать кое-что в верхней части картины, но обычно безотказно действовавшая система блоков на сей раз не желала подчиняться моей воле, тогда я с силой потянул полотно вниз, оно сорвалось со стоек, с шумом рухнуло с более чем трехметровой высоты и провалилось в щель, служившую для того, чтобы опускать туда по мере надобности нижний край холста. В тот момент я нисколько не сомневался, что картина обязательно поцарапается, возможно, даже и вовсе сотрется, и три месяца работы пойдут насмарку, или, в лучшем случае, мне придется потерять уйму времени на скучнейшие и утомительные попытки привести ее в первоначальный вид.

Прислуга, прибежав на мой истошный крик, нашла меня бледным как мертвец. Мысленно я уже видел, как откладывают, если вообще не отменяют, мою намеченную выставку в Нью-Йорке. Надо было срочно позвать кого-то, кто бы смог залезть в эту щель и извлечь оттуда останки моего неоконченного шедевра. Увы, весь Порт-Льигат в этот час дружно предается сиесте. Я как безумный помчался в гостиницу. По дороге я потерял башмак на веревочной подошве и даже не потрудился замедлить бег, чтобы его поднять. Представляю, как кошмарно я выглядел с взлохмаченными волосами и неприбранными усами. Увидев меня в дверях гостиницы. какая-то юная англичанка вскрикнула от ужаса и кинулась прятаться. В конце концов я отыскал Рафаэля, владельца гостиницы, и позвал его на помощь. Не менее бледный, чем я, он спустился в щель, и мы вместе, действуя с чрезвычайной осторожностью, извлекли оттуда картину. О чудо! Она оказалась совершенно невредима. Ни единой царапины, ни одной пылинки! Все, кто бы ни пытался восстановить и объяснить случившееся, так и не смогли понять, каким образом все это могло произойти - разумеется, если полностью исключить при этом любое вмешательство ангелов (с ангелами у Дали сложились свои особые отношения. По этой деликатной проблеме вы в Приложении найдете статью Бруно Фруассара).

Вот так благодаря падению картины я одним махом выиграл целый август! Да, страшась нарушить совершенство своего творения, я все время медлил, оттягивал, топтался на месте. Теперь же, после того как оно чуть было не погибло, я стал работать быстро и без всякого страха. За оставшуюся часть дня я успел нарисовать две ноги и даже прописать маслом правую, да к тому же еще и закончить шар, который символизирует у меня мир. Работая, я непрерывно думал о Пресвятой деве, которая вознеслась в небо. силою собственного веса. Ведь, в сущности, то же самое произошло и с моей Мадонной, только что свалившейся на дно своей гробницы. И благодаря этому я мог теперь материально, морально и символически представить себе ее блистательное вознесение. Уверен, что подобные чудеса могут случаться лишь с одним человеком в мире, и имя ему - Сальвадор Дали. За что и не устаю, смиренно благодарить Бога и его ангелов.

2-е

С какой стороны ни смотри и
сколько туману ни напускай,
все равно самым скверным в
мире художником несомненно
является ТЈрнер.
Сальвадор Дали

Нынче утром, пока я находился в интимнейшем месте, меня вновь посетило гениальное предчувствие. Впрочем, стул мой в то утро был до неправдоподобия странен - он был жидким и совсем без всякого запаха. Я был поглощен размышлениями о человеческом долголетии, на эту мысль навел меня один восьмидесятилетний старец, который занимался тем же самым вопросом и только что выбросился над Сеной с парашютом из красной ткани. Интуиция подсказывает мне, что если бы человеческие экскременты приобретали консистенцию жидкого меда, то это привело бы к увеличению продолжительности человеческой жизни, ведь экскременты, как считал Парацельс, представляют собою нить жизни, и при всякой заминке, паузе, выпуске газов от нее отлетают мгновения. Если говорить о времени, то это то же самое, что и движения Парковых (парки - в римской мифологии богини человеческой судьбы - символически перерезая нить, обрывают жизнь человека (примеч. пер.) ножниц, прерывающих, дробящих, истончающих нить нашего существования. Секрет бессмертия следует искать в отходах, в экскрементах и ни в чем другом... А поскольку наивысшая миссия человека на земле - одухотворять все вокруг, то именно экскременты-то и нуждаются в этом в самую первую очередь. Поэтому мне все более и более омерзительны всякого рода скатологические шутки и иные фривольности на эту тему. Более того, я просто потрясен, насколько мало внимания уделяет человеческий разум в своих философских и метафизических изысканиях кардинальнейшей проблеме экскрементов. И как прискорбно сознавать, что многие выдающиеся умы до сих пор продолжают справлять свои естественные потребности точно так же, как это делают простые смертные.

В тот день, когда я напишу наконец обобщенный трактат на эту тему, весь мир, конечно, замрет от изумления. Впрочем, мой трактат будет полной противоположностью тому сочинению об отхожих местах, которое написал Свифт.

3-е

Сегодня годовщина бала Бейстегуи. При одном воспоминании о третьем сентября минувшего года в Венеции меня охватывает какое-то нежнейшее томление, но я тут же говорю себе, что непременно должен сегодня же закончить левую ногу и приступить к "радиолуару" (эти радиолуары как две капли воды похожи на знаменитые армиллерные сферы, которые фигурируют главным образом среди доспехов португальских королей) - земному шару, охваченному носорожьей тревогой. Через два дня я начну в перспективе писать "никоиды" (Никоиды - это корпускулярные элементы, составляющие Corpuscularia Lapislazurina). И лишь после этого я смогу позволить себе роскошь предаться изнурительным, обращенным в прошлое грезам о бале Бейстегуи. Мне это необходимо, чтобы я мог затеряться среди светящихся, по-венециански праздничных корпускул блистательного тела моей Галы.

4-е

Мне не раз приходилось стойко обороняться, чтобы не пустить бал Бейстегуи в вязкий поток моих грез. Защититься от навязчивых картинок бала мне удалось тем же самым испытанным способом, к какому прибегал в детстве, когда, умирая от жажды, долгие часы кружил вокруг стола, чтобы, прежде чем приникнуть к стакану освежающей влаги, до последних сладчайших, мучительных капель испить чашу своей неутоленной жажды.

5-е

По-прежнему стараюсь сдерживать грезы о Бейстегуи, на сей раз делаю это тем же способом, к какому обычно прибегают, когда хотят задержать мочеиспускание,- то есть слегка подпрыгиваю перед своей картиной, одновременно придумывая для нее новую хореографию. Воздерживаюсь я до поры и от своих "никоидов".

6-е

Надо же было случиться, чтобы как раз в тот самый момент, когда я совсем уж было собрался, разрешить наконец горячо и нежно любимому мозгу Дали погрузиться в грезы о бале Бейстегуи, мне докладывают, что заявился какой-то нотариус. Велю вежливо объяснить ему, что занят работой и смогу принять его только в восемь. Однако сама необходимость заранее ставить пределы времени, уже отпущенному на столь вожделенные грезы, вызывает во мне внутренний протест. А тут еще возвращается прислуга и докладывает, что нотариус, видите ли, настаивает на немедленной встрече, потому что он-де прибыл на такси. Этот довод кажется мне совершенно идиотским - не тем ли такси и отличаются от поездов, что могут ждать сколько угодно? Я повторяю Розите, что ни мои грезы, ни тем более корпускулы блистательного тела Галы никак нельзя тревожить ранее восьми часов вечера. Но этот нотариус, выдавая себя за одного из моих ближайших друзей, врывается в мою библиотеку, грубейшим образом расталкивает в стороны редчайшие книги по искусству, бесцеремонно тревожит мои математические расчеты и неповторимые рисунки, столь бесценные, что прикасаться к ним вообще не достоин ни один человек в мире, и усаживается сочинять некий нотариальный акт, где утверждается, что отказал я ему в приеме. Затем он предлагает подписать этот документ прислуге. Почуяв недоброе, она отказывается это сделать и идет ко мне, дабы уведомить меня о том, что там происходит. Я спускаюсь вниз, рву на клочки все бумаги, которые он имел наглость разложить на моем столе (позднее Дали выясняет, что заодно разорвал и "матрицу" нотариуса, а это-де квалифицируется как нарушение закона, которое почти что приравнивается к первородному греху), а потом выкидываю нотариуса за дверь, дав ему на прощанье пинка под зад - пинок, впрочем, был, скорее, символическим, ибо на самом деле я к нему даже не прикоснулся.

7-е

Погружаюсь в состояние предгрезового экстаза, настраиваю себя к погружению в грезы о бале Бейстегуи. Уже начинаю ощущать, как устанавливается таинственное, чисто прустовское сообщение между Порт-Льигатом и Венецией. В шесть часов наблюдаю за тенью, падающей на гору, где стоит башня. Похоже, эта тень абсолютно синхронна тем теням, что удлиняют боковые окна церкви делла Салюте на берегу Большого канала. И на всем лежит тот же самый розоватый оттенок, который окрашивал к шести часам в день бала все в окрестностях венецианской таможни.

Итак, решено - завтра же приступаю к своим "никоидам" и наконец побалую себя грезами о бале Бейстегуи.

8-е

Ура! Наконец-то я начал писать свои "никоиды", которые кажутся особенно неземными, поскольку я окрашиваю их в тона, дополнительные к цветам припадочной истерии. Есть там и зеленое, и оранжевое, и лососево-розовое. Вот они, наконец-то рождаются, мои восхитительные корпускулярные никоиды. Но я настолько переполнен наслаждением, что вынужден отложить на завтра долгожданные грезы о бале Бейстегуи. Утречком я без всяких грез, сохраняя полную легкость в мыслях, займусь "никоидами", а уж после полудня наконец-то с неистовой страстью к живописным подробностям отдамся грезам о бале. И уж тогда я весь, до самой последней клеточки растворяюсь в своих сладостных воспоминаниях, а потом замру в изнеможении.

9-е

Уж сегодня-то я непременно предался бы безудержным грезам о бале Бейстегуи, если бы меня не отвлек от этого назначенный на 11 часов вызов в полицию. Тот самый злополучный инцидент с нотариусом, как мне сказали, может стоить мне двенадцать месяцев тюрьмы. Я откладываю свои грезы и, вскочив в "кадиллак", мы мчимся в Г., 'чтобы нанести визит послу М. и попросить у него совета. Он принимает меня чрезвычайно сердечно и с большим вниманием, и мы звоним по меньшей мере двум министрам.

10-е, 11-е, 11-е, 13-е и 14-е

За то, чтобы не дать однажды потревожить своих занятий, мы теперь вынуждены слушать, как нам читают какой-то бюрократический документ. Все эти дни были потрачены на хлопоты из-за пресловутого дела с нотариусом. Отныне со всей этой породой законников и прочих чинуш я буду угодлив, как сверхзвуковой клоп. Впрочем, именно так я всегда и поступал. Если на сей раз я и отступился от этого правила, то виною тому мои возвышенно прекрасные "никоиды" - это они вдохновляли меня, как кость вдохновляет пса. Нет, даже гораздо больше. Меня вело вдохновение космического свойства, надо ли удивляться, что его не смог понять какой-то нотариус. В тот момент, когда меня прервали, я уже предчувствовал приближение корпускулярных контуров экстаза.

15-е

Тревога, в которую повергла меня перспектива провести из-за истории с нотариусом целый год в тюрьме, обостряет во мне желание наслаждаться каждым мгновением. Я обожаю Галу еще больше, чем мог уметь это прежде. Ко всему прочему я еще принимаюсь писать с легкостью поющего соловья. Тут же - вот странно, ведь она никогда раньше не пела - стала издавать рулады и моя канарейка. Маленький Хуан спит у нас в комнате. Он - настоящая помесь Мурильо и Рафаэля. Я сделал три рисунка сангиной, где запечатлел обнаженную Галу за молитвой. Вот уже целых три дня мы зажигаем в нашей комнате большой камин. Когда мы гасим свет, нас освещают пламенеющие поленья! Как всетаки чертовски здорово, что я до сих пор на свободе, настолько прекрасно, что я дарую себе завтра еще день каникул, и уж потом-то окунусь наконец в возвышенные, изнурительные, неземные и сладостные грезы о бале Бейстегуи. Кончаю руки и плечи Мадонны.

16-е

Приступаю к самым первым корпускулам своего Вознесения. .Тюрьма пока что отменяется, что позволяет мне до пароксизмов наслаждаться своей добровольной тюрьмой в Порт-Льигат. Внутренне готовлю себя к тому, чтобы завтра в половине четвертого с боем часов погрузиться в грезы о бале Бейстегуи.

17-е

Но нет! Грезы о бале Бейстегуи не получились у меня и на сей раз. Я уже почти понял, почему так трудно погрузиться мне в эти грезы, от которых заранее - едва предвкушая их - я испытываю столько наслаждения. Здесь, наверное, не обошлось без какого-то воистину необъяснимого, типично далианского парадокса. Судите сами, вдруг возникает полное ощущение, что у меня слегка побаливает печенка, я объясняю это тревогами из-за злополучной истории с нотариусом, но потом в конце концов выясняется, что. у меня просто-напросто грязный язык. Я удивлен, столько лет со мной уже не случалось ничего подобного. Наконец, решаюсь принять половину нормальной дозы слабительного. Слабительное оказывается чрезмерно нежным. Так что теперь уже маловероятно, чтобы грезы случились завтра.

И все же тот совсем непонятный факт, что я попрежнему не в "состоянии" приступить к своим великим грезам, этим моим горячо любимым галлюцинациям, вполне можно объяснить совершенно необычным для меня грязным языком. Плохое состояние пищеварения совершенно противопоказано той высшей эйфории, которая должна психологически предварять любой великий акт обостренного, восторженного воображения.

Гала заходит поцеловать меня перед сном. Это самый нежный и самый прекрасный поцелуй в моей жизни.

НОЯБРЬ

Порт-Льигат, 1-е

Всякий раз, когда умирает какой-
нибудь выдающийся или хотя бы
наполовину выдающийся человек,
меня пронзает острое, утешительное
и одновременно слегка неле- пое чувство, будто усопший стал
стопроцентным далианцем и отныне
будет охранять рождение моих
творений.
Сальвадор Дали

Это день размышлений об усопших и о себе (1 ноября - Тусвен, день поминовения усопших (примеч. пер.). День размышлений о смерти Федерико Гарсиа Лорки, расстрелянного в Гренаде, о самоубийствах Рене Кревелея в Париже и Жан-Мшиеля Франка в НьюЙорке. О смерти сюрреализма. Князя Мдивани, гильотинированного своим собственным "Роллс-Ройсом". О смерти княгини Мдивани и о смерти в лондонском изгнании Зигмунда Фрейда. О двойном самоубийстве, совершенном Стефаном Цвейгом и его женой. О смерти княгини Фосиньи-Люсэнж. О кончине в театре Кристиана Берара и Луи Жувэ. О смертях Гертруды Стейн и Хосе-Марии Сер. О смертях Миссии и леди Мендель. Робера Дено и Антонэна Арто. Экзистенциализма. О смерти моего отца. О кончине Поля Элюара.

Совершенно уверен, что по аналитическим и психологическим способностям я намного превзошел Марселя Пруста. И не только потому, что тот игнорировал многие методы, в том числе и психоанализ, которым охотно пользуюсь я, но прежде всего оттого, что я, по самой структуре мышления, ярко выраженный параноик, иначе говоря, принадлежу к типу, наиболее подходящему для такого рода занятий, он же - депрессивный неврастеник, а значит, от природы наделен гораздо меньшими способностями к подобным изысканиям. Впрочем, это сразу же видно не его усам-унылым, поникшим, прямо-таки депрессивным, которые, как и еще более обвислые усы Ницше, являют собою полную противоположность бодрым и жизнерадостным усам Веласкеса, не говоря уж об ультраносорожьих усах вашего гениального покорного слуги.

Что и говорить, меня всегда особенно привлекала растительность на человеческом теле, и не только из эстетических соображений, то есть чтобы по тому, как растут волосы, определить, сколько у человека золота - ведь известно, что эти вещи тесно связаны, но также и с точки зрения психопатологии усов, этой трагической константы характера и несомненно самого красноречивого признака мужского лица.

Не менее- очевиден и тот факт, что, хоть я и прибегаю с таким удовольствием к чисто гастрономическим терминам, надеясь, что они помогут легче проглотить мои чересчур сложные и трудноперевариваемые философские идеи, я неизменно требую от них самой суровой ясности - так чтобы на них был четко виден даже тончайший волосок. Просто не переношу никакого тумана, пусть даже и самого безобидного.

Вот почему я не без удовольствия повторяю, что Марселю Прусту, с его мазохистским самонаблюдением и садистским, педерастическим стремлением содрать все покровы с общества, удалось состряпать нечто вроде диковинного ракового супа - поимпрессионистски сверхосязаемого и почти что музыкального. Единственное, чего там не хватает,это самих раков, их, по существу, так сказать, заменяет вкус раковой эссенции. Сальвадор Дали же, напротив, с помощью самых неуловимых эссенций и квинтэссенций, которые он добывает, ' сдирая покровы с себя и себе подобных - каждый из которых уникален и никогда не похож на другого,умудряется преподнести вам на роскошном блюде, и без единого волоска знания, самого что ни на есть подлинного рака - вот он, будто только что из воды, конкретный, живой, с блестящим панцирем, прикрывающим смачную мякоть реальности, какая она есть на самом деле.

Прусту удается рака превратить в музыку, Дали же, напротив, из музыки умудряется сделать рака.

Теперь перейдем к смерти современников, которых я знал и которые были моими друзьями. Первое успокоительное чувство, что все они превращаются в таких ревностных далианцев, что станут трудиться у истоков моего творчества. Но тут же приходит и другое чувство, тревожное и парадоксальное: мне кажется, что я виновен в их смерти!

Мне нет нужды искать тому подтверждение, мое горячечное воображение параноика само дает подробнейшие доказательства моей преступной ответственности. Но, поскольку с объективной точки зрения все это чистая ложь и к тому же я парю над всем благодаря своему почти сверхчеловеческому интеллекту - то в конце концов дело так или иначе улаживается. И в результате могу с некоторой меланхолией, но без всякого стыда сознаться вам, что следовавшие одна за другой смерти каждого из моих друзей, накладываясь друг на друга тончайшими слоями "ложных чувств вины", в конце концов создавали некое подобие мягчайшей подушки, на которой я засыпаю по вечерам сном менее тревожным и более безмятежным, чем когда бы то ни было раньше. Умер, расстрелян в Гренаде поэт жестокой смерти Федерико Гарсиа Лорка!

Оле!

Таким чисто испанским восклицанием встретил я в Париже весть о смерти Лорки, лучшего друга моей беспокойной юности.

Это крик, который бессознательно, биологически издает любитель корриды всякий раз, когда матадору удается сделать удачное "пассе", который вырывается из глоток тех, кто хочет подбодрить певцов фламенко, и, исторгая его в связи со смертью Лорки, я выразил, насколько трагично, чисто по-испански завершилась его судьба.

По меньшей мере пять раз на день поминал Лорка о своей смерти. Ночами он не мог заснуть, если мы все вместе не шли его "укладывать". Но и в постели он все равно умудрялся до бесконечности продолжать самые возвышенные, исполненные духовности поэтические беседы, которые знал нынешний век. И почти всегда кончались они разговорами о смерти, и прежде всего - о его собственной смерти.

Лорка изображал и напевал все, о чем говорил, особенно все, что касалось его кончины. Он придумывал мизансцены, изображал ее мимикой, жестами: "Вот,говорил он,- смотрите, каким я буду в момент своей смерти!" После чего он исполнял некий горизонтальный танец, который должен был передавать прерывистые движения его тела во время погребения, если спустить по откосу его гроб с одного из крутых склонов Гренады.

Потом он показывал, каким станет через несколько дней после смерти. И черты лица его, от природы некрасивого, внезапно озарялись ореолом неземной красоты и даже обретали излишнюю смазливость. И тогда, не сомневаясь в произведенном впечатлении, он бурно торжествовал победу, радуясь абсолютной поэтической власти над зрителем.

Он писал:

В кудрях у Гвадалквивира
Пламенеют цветы граната.
Одна - кровью, другая - слезами
Льются реки твои, Гренада (Балладилья о трех реках.
Пер. В. Столбова.- Федерико Гарсиа Лорка. Избр. произв. в 2-х т. М., Худож. лит., 1975, т. 1,с. 103).

Не случайно в конце оды к Сальвадору Дали, бессмертной вдвойне, Лорка без всяких экивоков говорит о собственной смерти, прося и меня не медлить, едва достигнут расцвета моя жизнь и мое творчество.

В последний раз я видел Лорку в Барселоне, за два месяца до начала гражданской войны. Гала, прежде с ним незнакомая, была буквально заворожена этим чудом всепоглощающего, безраздельного лирического вдохновения, обладавшим какойто странной, клейкой, как липучка, притягательностью. То же случилось и с Эдвардом Джеймсом, поэтом неслыханно богатым и к тому же наделенным сверхчувствительностью птицы колибри,- и он оказался прикован, парализован чарами, исходившими от личности Федерико. Джеймс носил чересчур разукрашенный вышивкой тирольский костюм - короткие штаны и кружевную сорочку. Лорка называл его колибри, обряженной в костюм солдата времен Свифта.

Однажды мы сидели за столом в ресторане "Гарригская канарейка", когда вдруг перед нашими глазами вразвалку прошествовало пышно разодетое крошечное насекомое. Лорка вскрикнул, тотчас же узнав его, но, указав пальцем в сторону Джеймса, предпочел скрыть от него свое лицо. Когда он убрал палец, от насекомого не осталось и следа. А ведь это крошечное насекомое, разодетое в тирольские кружева и тоже наделенное поэтическим даром, могло бы стать единственным существом, способным изменить судьбу Лорки.

Дело в том, что Джеймс в то время только что снял вблизи Амальфи виллу Чимброне, вдохновившую Вагнера на Парсифаль. Он предложил нам с Лоркой перебраться к нему и жить там сколько захотим. Три дня мучился Лорка перед этим тревожным выбором: ехать или не ехать? Решение менялось каждые пятнадцать минут. В Гренаде страшился смерти его отец, страдавший неизлечимой болезнью сердца. В конце концов Лорка пообещал приехать к нам сразу же после того, как проведает и успокоит страхи отца. Тем временем разразилась гражданская война. Он расстрелян, отец же его жив и по сей день.

Вильгельм Телль? Я по-прежнему убежден, что если уж нам не удалось утащить Федерико с собой, он, со своим психопатологическим характером, беспокойным и нерешительным, так никогда бы и не собрался к нам на виллу Чимброне. И все же именно с этого момента рождается во мне тягостное чувство вины за смерть Лорки. Прояви я побольше настойчивости, возможно, мне удалось бы вырвать его из Испании. Я бы смог увезти его в Италию, если бы он действительно этого захотел. Но в то время я писал большую лирическую поэму под названием "Я ем Галу" и к тому же в глубине души, быть может, и не отдавая себе в этом отчета, ревновал ее к Лорке. В Италии я хотел быть один, в одиночестве любоваться склонами с террасами кипарисов и апельсиновых деревьев, один стоять перед торжественными храмами Пестума - да что там говорить, просто чтобы насытить радостью свою манию величия и усладить жажду одиночества, мне нужно было попытать счастья вообще никого не любить. Да, в тот момент, когда Дали открывал для себя Италию, наши отношения с Лоркой и наша бурная переписка по странному стечению обстоятельств напоминали знаменитую ссору между Ницше и Вагнером. Был увлечен я в то время и апологией "Анжелюса" Милле, написав свою лучшую, пока что не изданную книгу "Трагический миф об "Анжелюсе" Милле" (наконец-то она была опубликована в 1963 году издателем Ж.-Ж. Повэром) и создав свой лучший балет, тоже пока что нигде не поставленный, под названием "Анжелюс"Милле", для которого хотел использовать музыку Бизе к "Арлезианке" и неизданную музыку Ницше. Эту партитуру Ницше написал, находясь на грани безумия и переживая очередной антивагнеровский кризис. Раскопал ее граф Этьен де Бомон, кажется, в одной из библиотек Базеля, и, хоть я ее никогда и не слышал, мне казалось, что это единственная музыка, которая могла бы подойти к моему творению.

Всякого рода красные, полукрасные, розовые и даже сиреневые, ничем не рискуя, развернули в связи со смертью Лорки постыдную демагогическую пропаганду, прибегая к гнуснейшему шантажу. Они пытались, и поныне не оставляют попыток, сделать из него политического героя. Но я, кто был самым близким его другом, могу поклясться перед Богом и Историей, что Лорка, поэт до мозга костей, остается самым аполитичным существом из всех, кого мне довелось знать. Просто он оказался искупительной жертвой личных, сверхличных, местных страстей, а главное - пал безвинной добычей того всемогущего, судорожного, вселенского хаоса, который назывался гражданской войной в Испании.

В любом случае бесспорно одно. Всякий раз, когда, опустившись в глубины одиночества, мне удается зажечь в мозгу искру гениальной мысли или нанести на холст мазок запредельной, ангельской красоты, мне неизменно слышится хриплый, глуховатый крик Лорки: "Оле!" Совсем другая история - смерть Рене Кревеля. Чтобы начать с самого начала, мне придется вкратце рассказать о создании А. Р. П. X., что означает Ассоциация революционных писателей и художников,словосочетание, главное достоинство которого сводится к тому, что оно ровным счетом ничего не означает. Соблазненные благородством идеи и сбитые с толку двусмысленным названием, сюрреалисты скопом туда записались и оказались в большинстве в этой ассоциации, где заправляли бюрократы средней руки. Первейшей заботой АРПХ, как и всякой ассоциации подобного рода, со временем обреченной погрузиться во мрак забвения и изначально страдавшей полной никчемностью, было поскорей созвать какой-нибудь "Грандиозный Всемирный Конгресс". И хотя цель его было предвидеть совсем не трудно, я был единственным, кто разоблачил ее заранее. Дело шло к тому, чтобы перво-наперво ликвидировать всех писателей и всех художников, которые хоть что-то из себя представляли, а главное - тех из них, кто был способен выдвинуть или поддержать какую-то хоть мало-мальски крамольную, подрывную, а следовательно, революционную идею. Конгрессы, эти странные чудища, всегда прикрыты кулисами, куда проскальзывают только люди особого психологического склада, а именно скользкие и сговорчивые. Бретона же можно называть кем угодно, но прежде всего это человек порядочный и негибкий, как Андреевский крест. И за любыми кулисами, а особенно за кулисами конгресса, он весьма скоро становится самой обременительной и неуживчивой фигурой из всех попавших туда "посторонних тел". Он не умеет ни неслышно скользить, ни прижиматься к стенкам. Именно в этом-то и заключается одна из основных причин, почему крестовый поход сюрреалистов не пустили даже на порог конгресса Ассоциации революционных писателей и художников - что я, не прилагая ни малейших мозговых усилий, весьма мудро предвидел с самого начала.

Единственным членом группы, верившим в эффективность участия сюрреалистов в работе Международного конгресса АРПХ, был Рене Кревель. Поразительная и весьма знаменательная деталь, что этот последний не выбрал себе какое-нибудь расхожее имя типа Поля или Андре и даже не дерзнул назваться Сальвадором, как я. Так же как Гауди (архитектор, изобретатель средиземноморской готики, автор неоконченной церкви Саграда Фамилия в Барселоне, публичного парка и множества жилых зданий, принадлежащих частным лицам). и Дали по-каталонски означают "наслаждаться" и "желать", Кревель носил имя Рене, что, очевидно, происходит от причастия прошедшего времени глагола "renaitre" - "возрождаться, воскрешать" - и означает Воскресший. Фамилия же "Кревель" явно созвучна глаголу "crever" - "выдыхаться, загибаться, умирать" - то, что философы с филологическим уклоном именуют "естественным стремлением к самоуничтожению". Рене был единственным, кто верил в АРПХ, сделав себе из нее взлетную площадку и став самым яростным ее сторонником. У него была морфология эмбриона или, точнее сказать, скрученного, свернувшегося зародыша папоротниковой ветки, го- тового вот-вот распрямиться, разогнув тонкие, как усики, листочки. Вы, вероятно, заметили, какое у него лицо, по-бетховенски глухое, насупленное, как у падшего ангела - ни дать ни взять завиток папоротника! Если нет - приглядитесь повнимательней, и вы поймете, что вам напоминает все какое-то выпирающее наружу, выпяченное, словно у дефективного ребенка, лицо нашего дражайшего Рене Кревеля. В те времена он служил для меня живейшим, ходячим символом эмбриологии - правда, потом он малость полинял и превратился для меня в идеальный пример, относящийся к новой науке под названием фениксология, о которой я как раз собираюсь рассказать тем, кому выпало счастье читать эту книгу. Вполне вероятно, что вы пока еще, к несчастью, пребываете в полнейшем неведении об этом предмете. Так вот, фениксология учит нас, живых, тому, как использовать заложенные в нас удивительные возможности и стать бессмертными уже в этой нашей земной жизни. А добиться этого можно благодаря имеющимся у всех нас тайным способностям возвращаться в эмбриональное состояние, что без труда позволит нам на самом деле непрерывно возрождаться из своего же собственного пепла - совсем как та мистическая птица Феникс, чьим именем окрестили эту совершенно новую науку, по праву претендующую на то, чтобы считаться самой необычайной из всех диковинных наук нашего времени.

Я не знаю другого человека, который бы так часто доводил себя до точки, загибался, почти "умирал" и потом снова "воскресал", как это случалось с Рене Кревелем, Умиравшим и Воскресавшим. Он то и дело исчезал в сумасшедшем доме и так и сновал взадвперед всю свою жизнь. Он отправлялся туда, когда совсем доходил, почти "умирал", выходил же "воскресшим" - бодрый, цветущий, весь блестя как новенький и в состоянии чисто детской эйфории. Однако продолжалось это, как правило, весьма недолго. Вскоре им снова овладевала страсть к саморазрушению, он становился тревожным, начинал курить опиум, биться над неразрешимыми проблемами идеологического, морального, эстетического или сентиментального порядка, сверх всякой меры злоупотреблять бессонницей и рыдать до полного изнеможения. Тут он, словно одержимый, начинал глядеться во все зеркала, словно специально для таких импульсивных маньяков повсюду развешенные в депрессивно-прустовском Париже тех времен, всякий раз твердя: "Я совершенно дошел, я загибаюсь", пока в конце концов действительно не доходил до точки и тогда, уже еле держась на ногах, не признавался близким друзьям: "Нет, лучше уж издохнуть, чем прожить еще один такой денек". Его отправляли в санаторий, где он проходил курс дезинтоксикации, и вот после месяцев заботливого ухода перед нами вновь представал возрожденный Рене. Мы видели его воскресшим на улицах Парижа, жизнь так и била в нем ключом, как в веселом ребенке, он одевался как первоклассный жиголо, весь в блестках, с замысловатыми кудрями, вот-вот готовый лопнуть от избытка оптимизма, толкавшего его на самые безудержные революционные благодеяния. Потом, постепенно, но неотвратимо, он снова принимался курить опиум и заниматься самоистязанием, весь както съеживался, сморщивался и превращался в совершенно нежизнеспособный, загибающийся завиток папоротника!

Самые трудные периоды эйфории и восстановления сил после очередных попыток "загнуться" Рене проводил у нас в Порт-Льигате - этом месте, достойном самого Гомера, который принадлежит лишь Гала и мне. Это, как он сам признавался в своих письмах, были самые прекрасные месяцы его жизни. Пребывание у нас, насколько возможно, Продлило ему жизнь. Мой аскетизм производил на него такое сильное впечатление, что все время, проведенное в ПортЛьигате, он, в подражание мне, прожил совершенным анахоретом. Он вставал раньше меня, еще до солнца, и все дни с утра до вечера проводил в оливковой роще, голый, обративши лицо к небу - самому суровому и самому лапислазурному на всем Средиземноморье, самому по-средиземноморски экстремистскому во всей смертельно экстремистской Испании. Меня он любил больше, чем кого бы то ни было другого, но предпочитал все-таки Галу, которую, как и я, называл оливою, то и дело повторяя, что если не найдет свою Галу, свою оливу, то жизнь его непременно кончится трагически. Именно в Порт-Льигате написал Рене свои "Ноги на стол", "Клавесин и Дидро" и "Дали и обскурантизм". Не так давно Гала, вспоминая о нем и сравнивая его с некоторыми из наших молодых современников, задумчиво воскликнула: "Да, таких парней теперь уже больше не делают!"

Итак, в некотором царстве, в некотором государстве родилась такая штука под названием АРПХ. Вид у Кревеля с каждым днем становился все хуже и хуже, и это внушало тревогу. Казалось, в этом самом пресловутом конгрессе революционных писателей и художников он нашел для себя идеальный способ целиком отдаться изнурительным, возбуждающим похоть излишествам идеологических споров и страстей. Будучи сюрреалистом, он вполне искренне верил, будто мы сможем, не идя ни на какие уступки, дружно шагать рука об руку с коммунистами. Между тем, еще задолго до открытия конгресса, они, не останавливаясь перед гнуснейшими интригами и подлыми доносами, стремились просто-напросто заблаговременно полностью ликвидировать ту идеологическую платформу, на которой стояла наша группа. Кревель как челнок сновал между коммунистами и сюрреалистами, предпринимая утомительные и безнадежные попытки добиться примирения, то совсем загибаясь, то снова возрождаясь. Каждый вечер приносил ему новую драму и новую надежду. Самой трагической из его драм был бесповоротный разрыв с Бретоном. Когда Кревель пришел рассказать мне об этом, он плакал как ребенок. Я менее всего склонен был подталкивать его на одну дорожку с коммунистами. Совсем напротив, следуя своей обычной далианской тактике, я в любой ситуации стараюсь спровоцировать как можно больше неразрешимых противоречий, дабы, воспользовавшись случаем, выжать из всего этого максимум иррационального сока. Как раз в тот момент у меня наваждение, порожденное темами "Вильгельм Телль - фортепиано - Ленин", сменялось манией "великого аппетитного параноика", я хочу сказать - Адольфа Гитлера. На рыдания Кревеля я возразил, что единственно возможный практический результат конгресса АРПХ вижу лишь в том, что они в конце концов дружно проголосуют за резолюцию, где прославят исполненные неотразимого поэтического вдохновения пухлую спинку и томный взгляд Гитлера, что ничуть не помешает им бороться против него в плане политическом, скорее, даже наоборот. Одновременно я поделился с Кревелем своими сомнениями относительно канона Поликлета (греческий скульптор V в. до н.э.), в заключение выразив почти полную уверенность, что Поликлет был фашистом. Рене ушел удрученным. Ведь он жил у нас в ПортЛьигате и, имея возможность каждодневно видеть тому подтверждения, был, как никто из моих друзей, непоколебимо уверен, что в глубине даже самых мрачных и дерзких моих чудачеств всегда, как говорил Рэмю, живет частица истины. Прошла неделя, и мною овладело острое чувство вины. Надо было немедленно позвонить Кревелю, иначе он, чего доброго, мог подумать, будто я солидарен с позицией Бретона, тем более что у этого последнего мои гитлеровские вдохновения вызывали ничуть не меньший протест, чем вся эта история с конгрессом. После недели закулисных интриг вокруг конгресса Бретону в конце концов объявили, что он не сможет даже зачитать на нем доклад группы сюрреалистов. Вместо этого Полю Элюару поручили представить некий вариант подготовленного доклада - весьма, впрочем, подслащенный и урезанный. После всех этих событий бедный Кревель, должно быть, ежеминутно разрывался на части, пытаясь выполнить свои партийные обязанности и в то же время удовлетворить требования, выдвигаемые сюрреалистами. Когда я наконец решился ему позвонить, на другом конце провода совершенно незнакомый голос с олимпийским презрением ответил: "Если вы действительно считаете себя другом Кревеля, немедленно берите такси и приезжайте. Он умирает. Он решил покончить с собой".

Я тут же вскочил в такси, но, едва добравшись до улицы, где он жил, поразился собравшейся там толпе. Прямо перед его домом стояла пожарная машина. Я не сразу смог понять, какая могла быть связь между этими пожарниками и его самоубийством, и поначалу, ища типично далианские ассоциации, подумал было, что пожар и самоубийство произошли в одном и том же доме в силу простого совпадения. Я проник в комнату Кревеля, она была полна пожарников. Рене с младенческой жадностью сосал кислород. Никогда еще я не видел человека, который бы так отчаянно цеплялся за жизнь. Отравляясь газом Парижа, он пытался возродиться с помощью кислорода Порт-Льигата. Прежде чем покончить с собой, он прикрепил на левом запястье кусочек картона, где четко вывел прописными буквами: Р е н е К р е в е л ь. Поскольку в те времена я еще недостаточно привык пользоваться телефоном, я бросился к виконту и виконтессе де Ноэль, близким друзьям Кревеля, откуда мог с максимальным тактом и более адекватно сообщить весть, которой суждено было потрясти Париж и которую мне довелось узнать первому. В сверкающем золоченой бронзой салоне, на фоне черно-оливковых полотен Гойи Мария-Лора произнесла о Кревеле преувеличенно вдохновенные слова, которые тут же были забыты. Жан-Мишель Франк, которому вскоре тоже суждено было покончить жизнь самоубийством, был больше всех потрясен этой смертью и в последующие дни перенес несколько нервных припадков. В вечер смерти Кревеля мы, наугад бродя по бульварам, посмотрели один из фильмов о Франкенштейне. Как и все фильмы, которые я смотрю, подчиняясь своей параноиднокритической системе, он вплоть до мельчайших некрофильских подробностей проиллюстрировал манию смерти, которой был одержим Кревель. Франкенштейн напоминал его даже внешне. Весь сценарий фильма был, впрочем, основан на идее смерти и возрождения, словно каким-то псевдонаучным образом предвкушая рождение нашей новейшей фениксологии.

Механическим реальностям войны суждено было смести идеологические бури и страсти всех мастей. Кревель был из тех скрученных, свернутых ростков папоротника, которые способны раскрываться только вблизи тех прозрачных, по-леонардовски завораживающих ключей, которые всегда бьют в идеологических садках. После Кревеля уже никто не мог всерьез говорить ни о диалектическом материализме, ни о механическом материализме - ни вообще о каких бы то ни было "измах". Но Дали предвещает, что скоро, очень скоро разум человеческий вновь вернется к своим филигранным праздничным облачениям, и опять всколыхнут мир великие слова "Монархия", "Мистика", "Морфология", "Ядерная морфология".

Рене Кревель, Рене Умиравший, Рене Умерший, ты слышишь, я зову тебя, где ты. Воскресший Кревель? И ты на испанский манер отвечаешь мне по-кастильски:

- Здесь!

Итак, в некотором царстве, в некотором государстве жила-была когда-то штука под названием АРПХ!

Страницы: 1 2 3 4