Ф. Ницше «Несвоевременные размышления: Давид Штраус в роли исповедника и писателя»

Страницы: 1 2 3 4

11

Прорицание “дурной писатель” растлевает потому, что в Германии очень трудно быть порядочным и уравновешенным, и до невероятности удивительно трудно стать хорошим писателем. Здесь существует недостаток естественного основания художественной оценки, оборотов и выражений речи. Так как она во всех своих внешних проявлениях, парламентская речь, не приобрела еще национального стиля и даже потребности в стиле, и так как все, что говорят в Германии, не выходит из рамок наивных опытов языка, то у писателя нет никакой определенной нормы и он имеет полное право обращаться с языком по своему собственному усмотрению. Что же должно принести в будущем это растление, не имеющее границ, в немецком языке настоящего времени, растление, которое самым художественным образом обрисовано Шопенгауэром: “Если так будет продолжаться, - говорит он, - то в 1900 году немецкие классики не будут более правильно понимаемы, так как никто не будет знать иного языка, кроме “жаргона жуликов” славного настоящего времени”, - основной характер которого есть бессилие. Действительно, теперь немецкие ценители языка и грамматики дают понять в современных изданиях, что для настоящего времени наши классики не могут служить более образцами для нашего стиля, так как у них встречается масса слов, выражений и синтаксических оборотов, нами уже утраченных, почему и следует собирать фигурные обороты речи письменных и устных произведения различных знаменитых писателей и давать их как образцы для подражания, как это, например, сделано в позорном лексиконе Зандера, составленного слишком поверхностно. В этом отношении классиком является чудовище, по своему стилю, - Гутцков. Поэтому мы должны, очевидно, привыкнуть к совершенно новой и поразительной толпе классиков, в числе которых первым или, по крайней мере, одним из первых стоит Штраус, и которого мы не может обрисовать иначе, чем мы это сделали, т.е. как ничего настоящего стилиста.

Особенно важно описать по отношению к этой псевдокультуре филистера, каким образом он понимает классиков и образцовых писателей, он, который показывает свою силу, защищая только строго художественный стиль и, упорствуя в этой защите, он приходит к соответствию выражений, которое имеет вид единства стиля. Возможно ли, что при этих неограниченных опытах, которые каждый производит над языком, все-таки некоторые авторы находят общий тон. Что же звучит здесь так обще? Прежде всего, отрицательное свойство: обилие непристойностей, непристойно же все то, что действительно продуктивно. Лишнее в том, что читает каждый немец, заключается без сомнения на страницах газет и даже тех повременных изданий, в которых немец слышит одни и те же обороты и слова, похожие, как две капли воды, друг на друга. Он проводит за этим чтением большую часть времени, причем его разум не расположен ничего опровергнуть, так что его слух совершенно свыкается с этим ежедневным немецким языком и только впоследствии с болью замечает свое уклонение.

Фабриканты же этих газет совершенно соответствуют своему занятию и вполне привыкли к грязи этого газетного языка, так как они потеряли всякий нравственный вкус, и их язык воспринимает все самое испорченное и порочное с особым удовольствием.

Отсюда ясно то единогласие, с которым поднимают голос, вопреки общему, расслабленному и болезненному состоянию, при каждой вновь найденной грамматической ошибке: такими пороками, как бы мстят языку за невероятную скуку, которая в большинстве случаев вводит в издержки своих же наемников. Мне вспоминается, как я читал воззвание Бертольда Ауэрбаха к немецкому народу, воззвание, которое в каждом обороте написано и изложено не по-немецки и все целиком похоже на бездушную мозаику слов с международным синтаксисом; о позорном южно-германском языке, на котором торжественно справлял тризну о Мендельсоне Эдуард Деврен, конечно, следует умолчать. Следовательно, стилистическая ошибка, а это особенно замечательно, не считается нашим филистером за нечто отвратительное, но принимается, как прекрасное освежение, лишенной травы и деревьев пустыни немецкой повседневной жизни. Но отвратительно ему все, действительно, производительное. У новейшего образцового писателя совершенно особенный, приподнятый или измочаленный синтаксис, его смешными неологизмами не пренебрегают, но ставят в заслугу как нечто пикантное. Горе тому характерному стилисту, который так же серьезно и твердо уступает будничным явлениям жизни, как по словам Шопенгауэра, “высиженному в последнее время чудовищу современного бумагомарания”. Если все плоское, использованное, бессильное, обыденное принимается как общее правило, все дурное и испорченное как исключение, полное прелести, то все, имеющее внутреннюю силу и красоту, все необыденное находится в пренебрежении, так что в будущем Германии повторится та художественная история о путешественнике, который приходит в землю горбатых и с которым повсюду обходятся ужасным образом из-за его стройной фигуры и недостатка в горбе, пока, наконец, один священник не принял в нем участия и не обратился к народу с такою речью: “Друзья, лучше пожалейте бедного чужеземца и принесите благодарственную жертву богине разума за то, что она вас украсила статной горой мяса”.

Если бы кто-нибудь желал составить положительную грамматику современного всемирного стиля немецкого языка, и следовал бы правилам, которые, как ненаписанные и невысказанные, но требующие подражания, приказания изощряют свою власть на письменном страхе всякого, то он напал бы на удивительное представление о стиле и риторике, заимствованных еще из школьных воспоминаний или из давнишнего времени принуждения к латинским упражнениям в стиле или, может быть, из чтения французских писателей, над незрелостью которых всякий мало-мальски образованный француз имеет право смеяться. Относительно этих удивительных представлений, под главенством которых так скромно живет и пишет каждый германец, кажется, еще никто из основательных людей-немцев не думал.

Мы находим требование, чтобы в сочинении от времени до времени являлась картина или сравнение, но это сравнение должно быть ново. Слово же “ново” и “модно” для мозга убогого писателя равнозначны и поэтому он мучается над тем, чтобы извлечь свои сравнения из железных дорог, телеграфов, паровых машин и биржи, и гордится тем, что подобные картины новы, потому что модны. В книге признаний Штрауса мы находим также дань модным сравнениям. На протяжении полутора страниц он развертывает изображение модного исправления улиц, сравнивает, несколько страниц выше, мир с машиной и ее колесами, штампами, молотами и с ее “капающим маслом”. “Обед, который начинается с шампанского”. “Кант, - как “заведение для холодных купаний”. “Швейцарская союзная конституция относится к английской так, как водяная мельница к паровой машине, как вальс или песня к фуге или симфонии”. “В каждой аппеляции и должны содержаться два пункта остановок. Средний пункт между единичною личностью и человечеством – есть нация”. “Если мы хотим узнать, жив ли организм, который нам кажется мертвым, то мы пробуем это крепким и причиняющим боль щипком или даже уколом2,. “Религиозная область человеческой души похожа на область американских краснокожих”. “Проставить под ситом полными цифрами итог всему бывшему до сих пор”. “Теория Дарвина похожа на едва-намеченное полотно железной дороги, где весело развеваются по воздуху флажки”. Подобным образом, даже и очень модно, отвечает Штраус филистерским требованиям, что от времени до времени должно вводить сравнение.

Очень широко поставлено и второе требование риторики, именно то, что все дидактическое должно развиваться в длинных предложениях и к тому же в отвлеченных, тогда как доказывающие противное короткие предложения и следующие за другим контрасты действительнее, если коротки. У Штрауса есть одно образцовое предложение, заимствованное из сочинений Шлейермахера и продвигающееся с быстротой черепахи. “Из того положения, что когда на древних ступенях религии вместо одной первопричины было много, вместо одного Бога множество богов, религия, после этого отклонения, приходит к тому, что всевозможные силы природы и жизненные проявления, возбуждающие в человеке дурное чувство зависимости, вначале имеют на него дурное влияние во всем своем разнообразии, и он не сознает какой-либо разницы между этими зависимостями, ни того, почему эта зависимость или бытие, раз она возвращается к прежнему существованию, должна быть одна”.

Противоположный пример коротких фраз и деланной живости, пример, который так вдохновил некоторых читателей Штрауса, что они сравнивают его только с Лессингом, звучит так: “То, что я думаю вывести в будущем, в том я вполне уверен, именно что бесчисленное множество людей знает это хорошо, а некоторые даже лучше. Некоторые даже уже высказывали. Должен ли я умолчать об этом? Я думаю, что нет. Ведь мы все дополняем друг друга. Если один знает многое лучше меня, то я некоторое кое-что и понимаю иначе, и смотрю на вещи иначе, чем остальные. Итак, раз уже сказано, то покажи свою окраску, чтобы я мог судить, настоящая ли она”. Между этими молодецки быстрым маршем и той походкой полного благоговения похоронной процессии держится обыкновенно стиль Штрауса. Но не всегда между двумя пороками живет добродетель, но даже очень, часто только слабость и жалкое бессилие.

На самом деле я разочаровался в поисках в книге Штрауса за тонкими и полными мысли чертами и оборотами и напрасно при готовил рублику, чтобы то там, то здесь похвалить что-либо в Штраусе, как в писателе, раз уж я н нашел в нем, как в исповеднике, ничего достойного похвалы. Я искал, искал, а моя рубрика все-таки осталась пуста. Зато наполнилась другая, под заглавием: стилистические ошибки, вводящие в заблуждение образы, безвкусица и бессвязность, и наполнилась так, что я только потом могу решиться сделать известный выбор из моего огромного собрания образцов. Может быть, мне удастся в этой рубрике сопоставить как раз то, что у другого немца, думающего противоположно, пробуждает мысли о великом, полном прелести, стилисте – Штраусе.

Есть курьезы и в выражениях, которые, если и не неприятны на всем сухом и пыльном пустые книги, то все-таки они болезненно и страшно изумляют. Мы замечаем, пользуясь сравнением самого Штрауса, в таких местах, по меньшей мере, то, что мы еще не умерли и после подобного укола все еще реагируем. Все же лишнее есть недостаток всего странного, т.е. всего продуктивного, недостаток, который теперь приписывают писателю-прозаику как положительное качество. Наружная гниль и сухость, действительно дошедшая до голода, пробуждает теперь в образованной массе ненормальный прием, как будто она-то именно и служила признаком здоровья, так что здесь имеет силу именно то, что автор называет dialogus de oratorubus. Потому-то они ненавидят совершенно инстинктивно всякое “здоровье”, что оно дает показание о совсем ином “здоровье”, чем ихнее; потому-то и стараются навлечь подозрение на это “здоровье”, на твердую достоверность, на огненную силу движений, на полноту и упругость мускульной системы. Они условились извращать природу и именно природу фактов, и заранее говорить о “здоровье” там, где мы видим слабость, а о болезни и переутомлении, где навстречу нам выступает “здоровье”. Вот чего стоит Штраус, как писатель-классик. Если бы его состояние разложения было строго логическим разложением, нор именно эта “слабость” и породила отказ от простоты и строгости изложения и в их власти сам язык сделался нелогичным. Попробуйте только перевести этот штраусовский стиль на латинский язык, что вполне возможно сделать даже с Кантом и удобно и превосходно с Шопенгауэром! Причина того, что дело не идет на лад со штраусовским немецким языком, заключается, вероятно не в том, что этот немецкий язык более немецкий, чем у этих писателей, но в том, что он у него запутан и нелогичен, а у них полон простоты и величья.

Если кто знает, как трудились старые писатели, чтобы научиться писать и говорить, как не трудятся новые, тот сознает, что Шопенгауэр справедливо сказал о действительном облегчении, если немецкая книга так старательно отделана, что ее можно перевести на все другие языки, как древние так и новые. Он говорит: “Потому что у этих людей я имею язык, действительно точно изученный, при этом твердо установленную и тщательно проверенную грамматику и орфографию и весь отдаюсь мысли. В немецком же языке, каждый раз как мне что-либо не дает покоя, это только мудрствования писателя, который хочет настоять на своих грамматических и орфографических мечтах и уродливых причудах. При этом меня раздражает нагло напыщенная глупость. Просто горько видеть, как обходятся невежды и ослы с прекрасным, старым, обладающим классическими сочинениями языком”.

Так взывает к вам Шопенгауэр в своем святом гневе и вы не должны говорить, что вас не предупредили. Кто же не желает слушать никаких предупреждений и в худшем случае желает задуматься над верованиями классического писателя Штрауса, тому остается еще один совет – подражать ему. Попробуйте себе на горе, вы будете еще каяться и вашим стилем, и, наконец, даже своей собственной головой, так как и на вас исполнятся слова индийской мудрости: “Грызть рога коровы бесполезно и сокращает жизнь. Зубы стираются, а соку все-таки не добьешься”.

12

Предложим, наконец, нашему классическому прозаику обещанное собрание образцов стиля, которые, может быть, Шопенгауэр назвал бы совсем иначе, а именно: “Новые образцы жаргона современных жуликов”. Правда, Давиду Штраусу может служить еще утешением, если это для него может еще служить утешением, что теперь весь мир так пишет и, даже еще хуже, что между слепыми и косой король. Правда, мы оказываем ему слишком много, если оставляем ему и один глаз, но это только потому, что Штраус не пишет так, как нечестивы губители немецкого языка – гегелианцы и их общее потомство.

Штраус, по меньшей мере, желает выбраться из этого болота, и отчасти, ему это удается, но все-таки он далеко не на твердой почве. У него замечается еще одно, именно он в юности заикался, как Гегель; тогда он что-то вывихнул себе и вытянул какой-то мускул; тогда его ухо, как ухо мальчика, выросшего подле барабана, отупело настолько, что он уже больше не слышит художественно-тонких и, в то же время, сильных переходов звука, под владычеством которых живет писатель, воспитанный на хороших образцах и под строгим присмотром. При этом как стилист он потерял все, что имел лучшего, и на всю жизнь осужден оставаться в опасном наносном песке газетного стиля, если он не хочет снова вернуться в гегелевское болото. Несмотря на это, он, в настоящее время, сделался известным на несколько часов и, может быть, известны еще и позднейшие часы, когда он стал знаменитостью, а затем наступает ночь, а с ней и забвение. И уже в настоящий момент, когда мы вписываем его стилистические ошибки в черную книгу, начинается падение его славы. Потому что тот, кто осквернил немецкий язык, тот осквернил тайну немецкого духа. Однако, этот язык спасся через смешение и перемену национальности и древних обычаев и при помощи немецкого духа, как при помощи метафизического колдуна. Он один гарантирует сохранение духа в будущем, если сам не погибнет от безбожных рук настоящего. Прочь толстокожее животное! Прочь! Это немецкий язык, на котором выражались люди, пели великие поэты и писали знаменитые мыслители.

Руки прочь! Возьмем, например, одно предложение из штраусовской книги: “Уже в расцвете своих сил римский католицизм признал, что вся его духовная и светская власть диктатора собирается в руках папы, объявленного непогрешимым”. Под этой неряшливой оболочкой находятся различные положения, которые совсем не подходят одно к другому и несовместимы. Кто-нибудь может, каким-либо образом, дать понять, что он собирает свою силу или вручает ее какому-нибудь диктатору, но он не может диктаторски собрать ее в других руках? Если мы скажем о католицизме, что он диктаторски собирает свою власть, то сам он сравнивается с диктатором. Но очевидно, здесь сам непогрешимый папа сравнивается с диктатором и, только вследствие неправильности мысли и недостатка литературного чутья, дополнение попадает на неправильное место. Чтобы почувствовать бессмыслицу оборотов я позволю себе подсказать следующее упрощенное выражение: господин собирает вожжи в руке своего кучера. “Противоположность между прежним консисториальным правлением и стремлением к синодальному правлению зависит от иерархической последовательности с одной стороны и от демократической с другой, но в основе все-таки лежит догматически-религиозное различие”!

Более непонятно нельзя выразиться. Во-первых, мы имеем противоположность между правлением и несомненным стремлением, в основе же этой противоположности лежит религиозное различие и это-то различие зависит, с одной стороны, от иерархической, с другой, от демократической последовательности. Загадка: что лежит между двумя другими в основе третьего. “Дни, хотя это непонятно, вставлены рассказчиком, как в раму, между утром и вечером и т.д.”. Я предлагаю вам перевести это на латинский язык, чтобы узнать, каким бесстыдным образом вы обходитесь с языком. Дни, которые вставлены в раму! Рассказчиком?! Непостижимо! И Вставлены в раму между чем?!

“Относительно заблуждающихся и противоречивых суждений, ложных мнений и доказательств, не может в Библии быть и речи”. Это сказано в высшей степени безобразно. Вы смешиваете “в Библии” и “у Библии”. Первое выражение должно бы иметь место перед “может”, второе после “может”. Я думаю, вы желали сказать: “относительно заблуждающихся и противоречивых ложных мнений и доказательств, находящихся в Библии, не может быть и речи”.

Не так ли? Если же Библия, это вы, то тогда… “у Библии не может быть речи”. А для того, чтобы не ставить одно за другим “в Библии” и “у Библии”, вы решили писать на жаргоне жуликов и смешивать предлоги. Подобную ошибку вы допускаете на стр.20: “Компиляции собраны вместе в более старые произведения”. Вы думаете, “обработаны в более старые произведения” или “компиляции, в которых обработаны более старые произведения”. На той же странице вы выражаетесь студенческим оборотом: “Дидактическая поэма, которая помещена некстати, в конце концов, много теряет, а затем угрожает быть опровергнутой, даже с колкостями, посредством которых стараются смягчить ее грубость”.

Я попал в неприятное положение, не имея возможности отдать себе отчета, что такое это нечто жестокое, что смягчается колкостями; Штраус даже говорит об остротах, смягчаемых колотушками.

Стр.35: “В противоположность Вольтеру там, здесь был Самуил Герман Реймарус, безусловно типичный для обеих наций”. Человек может быть типичным только для одной нации и не может быть типичным для двух, представляя из себя противоположность другому человеку.

Сто.46 “Nunstand es aber nur wenige Jahre an nach Schleiermacher’s Tode, das…”. Для подобного пачкуна расположение слов не представляет никакого затруднения, так как здесь слова: “nach Schleiermacher’s Tode” стоят неправильно, именно после “an”, тогда как они должны стоять перед “an”. Это также звучит для их грубых ушей, как если бы вместо “пока” сказать там, где это нужно, “что”. Стр.13: “Из всех оттенков, которыми отливает современное христианство, мы можем толковать лишь о внешнем, самом ярком, о том, можем ли мы исповедовать его”. На вопрос, о чем толкуют, может быть, во-первых, один ответ – о том-то и о том-то, или во-вторых, можем ли мы и т.д. Употребление сразу обеих конструкций показывает только негодного подмастерья. Он хотел сказать больше, именно, “принимая в соображение одну внешнюю сторону, мы можем толковать о том, можем ли мы его исповедовать”. Но очевидно предлоги в немецком языке ставятся только там, где их нельзя избежать. На стр.358, например, наш классик смешивает обороты, чтобы убедить нас в этой необходимости. Эти обороты: “Книга толкует о чем-либо” и “Речь идет о…” и поэтому поводу мы должны выслушать следующее предложение: “При этом нам неясно, идет ли речь о внутреннем или наружном геройстве, борьбе в открытом поле или в глубине души”. Стр.343: “В наш нервный век, когда становится очевидной эта болезнь музыкальных отрицаний…”, Ужасное смешение понятий – “быть очевидным” и “высказать”. Подобных исправителей языка, без всякого различия, следует сечь, как школьников.

Стр.111: “Существенная принадлежность личного божества падает”. Подумайте же вы, бумагомаратель, прежде чем пачкать бумагу. Я думаю, что чернила должны покраснеть, если ими намарать о молитве, что она должна быть “принадлежностью” и кроме того еще “принадлежностью падения”. А что находится на стр.134: “Некоторые из волевых импульсов, которые древний человек прописывал своим божествам – я хочу привести, как пример, возможность самого быстрого измерения объема – он принял на себя, следуя рациональному владычеству над природой”.

Кто затягивает на нас этот узел? Хорошо, древний человек приписывает богам волевые импульсы; над этими волевыми импульсами следует хорошенько подумать! Штраус думает приблизительно так: человек принял за основание, что боги действительно обладают всем тем, чем желал бы обладать и от. Итак, боги имеют свойства, которые недоступны людям, следовательно, почти волевые импульсы.

Затем человек принимает на себя согласно учению Штрауса некоторые из этих побуждений. Это уже совершенно темное происшествие, такое же темное, как изображенное на стр.135: “Желание должно стремиться дать людям возможность с выгодой увернуться от этой зависимости самым кратчайшим путем”. – “Зависимость”, - “возможность увернуться”, “кратчайший путь”, “желание, которое стремится!”. Горе тому, кто действительно пожелал бы увидеть такой акт! Это просто картинка из книги для слепых. Ее нужно ощупать… Новый пример (стр.222): “Поднимающееся и, со своим подъемом, выступающее над отдельными случаями упадка направления этого движения”… Или еще более сильный (стр.120): “Последнее направление Канта увидело, как нам кажется, что оно дошло до цели стремления, принужденное направиться одним вершком дальше за пределами поля будущей жизни”.

Кто не осел, тот не найдет дороги в подобном тумане.

“Направление, выступающее над упадком!”; “Возможность выгодно увернуться на кратчайшем пути!”% “Возможность, которая должна направиться одним вершком за пределами поля!”. “Какого поля?! – “Поля будущей жизни!” Черт возьми всю топографию! Свету! Свету! Где же нить Ариадны в этом лабиринте? Нет, никто не должен позволять себе писать так, будь это самый знаменитый прозаик, а тем не менее человек, “с вполне зрелым религиозным и нравственным образом мыслей”. (Стр.50). Я думаю, что старику следовало бы знать, что язык это наследие, получаемое от предков и оставляемое потомками наследие, к которому нужно относиться со страхом и уважением, как к чему-то священному, неоценимому и недоступному для оскорбления. Перестали ли слышать ваши уши, так переспросите, загляните в словарь, употребляйте хорошую грамматику, но не смейте так грешить среди белого дня. Как должно затрагивать нас, когда подобное толстокожее животное употребляет новоизобретенные или бесформенные старые слова, когда говорит “о сравнивающем уме социал-демократии”; как будто бы это был Себастиан Франко, или когда он в одном обороте подражает Ивану Заксу: “Народы угодны Богу, т.е. они суть натуральной формы, в которых человечество передает себя бытию и от которых всякий разумный не должен отворачиваться, и которых ни один храбрый не должен отрицать"”

Стр.252: “Человеческий род различается по расам, сообразно с известными законами”. “Препятствие к проезду!”

Штраус не замечает, зачем являются лохмотья в его покрытых плесенью произведениях. Всякий, правда, замечает, что подобные обороты и лохмотья украдены. Не наш портной, ставящий латки то там, то здесь, является в виде творца и сочиняет по-своему новые слова. На стр.221 он говорит о “разворачивающейся и выжимающейся вперед жизни”; это выражение “выжимать” употребляется прачками или героем, который, окончив битву, умирает.

“Выжимать” в значении “разворачиваться”, это немецкий язык Штрауса, так же как и: “Ступени и стадии развертывания и свертывания”. Это детский немецкий лепет: “В заключительности – вместо в заключение”. Стр.137: “В ежедневных страданиях средневекового Христа, религиозный элемент более энергично и непрерывисто дошел до просьбы”. “Непрерывистые” – это образцовая сравнительная степень, как и сам Штраус образцовый прозаик. Он даже употребляет невозможное “совершеннее”.

А это “до просьбы”! Откуда это, отчаянный вы художник языка? Я лично не могу понять, что здесь может помочь. Мне не представляется никакой аналогии. Если бы спросили самих братьев Гримм об этом, то и они бы молчали, как могила. Вы, конечно, думаете только вот что: “Религиозный элемент высказывается деятельнее”, - т.е вы опять путаете предлоги так, что волосы становятся дыбом от невежества; смешивать понятия: “высказывать” и “просить” – носит отпечаток простолюдина. Не конфузит ли вас то, что я открыто делаю вам выговор.

(Стр.220): “Так как я за моим субъективным понятием слышал еще и объективное, которое доносилось из бесконечной дали”.

С вашим слухом происходит что-то редкое и дурное. Вы слышите как “звучит понятие” и звучит даже “за” другим понятием, и такое “ощущаемое слухом понятие” должно звучать “из бесконечной дали”. Это бессмыслица или простонародное “канонирское сравнение”.

(Стр.183): “Эти внешние очертания теории даны уже здесь, также вставлены некоторые пружины, которые устанавливают внутреннее движение ее”. Это или бессмыслица, или неподходящее сравнение позументщика! На что годился бы тюфяк, который состоит из очертаний и вставленных пружин, которые устанавливают его внутреннее движение. Мы сомневаемся в теории Штрауса, раскрываемой перед нами, и должны бы сказать о ней то, что уже однажды сказал сам Штраус. (Стр.175): “Для правильной жизненности недостает ей еще многих существенных средних членов”. Итак, пожалуйте еще и члены!.. Очертания и пружины уже там, кожа и мускулы уже препарированы, но все еще недостает многого для правильной жизненности или, выражаясь по Штраусу, - “не так предупредительно”, - 2 мы скажем: “Если непосредственно сталкиваются два таких разнообразных по своей оценке явления, причем не принимаются во внимание ни средние грации, ни средние расстояния”. (Стр.174): “Но можно и не иметь места, а все-таки не лежать на полу”. Мы отлично понимаем вас, господин легко вооруженный магистр. Действительно, тот, кто не стоит и не лежит, тот летает, может быть парит, или поражает. Если вы предполагали высказать нечто иное, чем порхание, как позволяет предположить общий смысл, то я на вашем месте, выбрал бы иное сравнение, а это выражает нечто иное. (Стр.5): “Ветви старого дерева, которые сделались общеизвестно сухими”. Какой общеизвестно сухой стиль! (Стр.6):

“Нельзя отказать непогрешимому папе в уважении, требуемом необходимостью”. Ни за какие деньги не следует смешивать падежа дательного и винительного; даже для мальчика это ошибка, а для образцового прозаика – преступление. На стр.8 мы находим: “Новое изображение новой организации в идеальных элементах жизни народа”. А предположим, что такая бессмысленная тавтология вылилась из чернильницы на бумагу, но тогда ее не следует позволять печатать. Разве можно не заметить подобного в корректуре, и еще в корректуре 6-ти изданий. Далее (стр.9), если цитируют слова Шиллера, то по возможности точно, а не приблизительно. Этого требует должное уважение. Итак, оно должно звучать: “Не страшась ничьей зависти"” (Стр.16): “Потому что тогда она сейчас же будет заперта на замок, окружена преграждающими стенами, против которых направлено со страстным неудовольствием все стремление прогрессирующего разума и всех таранов критики”. “Здесь мы должны кое о чем подумать. Во-первых, об этом “замке”, а, во-вторых, о “стенах”, к которым стремятся тараны со страстным нежеланием, или даже “направляется стремление со страстным нежеланием”. Да говорите же вы по-человечески, раз вы живете с людьми!.. Тараны направляются кем-либо, а не сами собой, и только тот, кто их направляет, может иметь страстное нежелание, хотя едва ли кто-либо будет иметь такое нежелание против стены. (Стр.226): “Почему подобный слог образовал арену для демократической тупости”. Это неясно! Слог не может образовать арены, но только выезжать на подобной арене, Штраус, может быть, желал сказать: “Почему эти исторические моменты всех эпох сделались излюбленной ареной демократических речей и глупости”. (Стр.320): “Внутренний смысл щедро и богато одаренного струнами поэтического призвания, для которого возвращение к милому домашнему очагу честной любви было постоянной потребностью, при широкой деятельности, требованиях поэзии и стремлении к природе, при его общении с государственными интересами”. Я затрудняюсь вообразить призвание, которое, подобно арфе, снабжено струнами и при этом имеет “широкую деятельность”. Это какое-то несущееся во всю прыть призвание, которое мчится, как вороной сказочный конь, и потом возвращается к мирному очагу. Ведь я прав, если считаю это несущееся во всю прыть и возвращающееся к домашнему очагу призвание, призвание, занимающееся политикой, оригинальным и настолько же оригинальным и вышедшим из употребления, насколько невозможно “поэтическое призвание, снабженное струнами”. По таким одухотворенным изображениям или абсурдам можно познать классического прозаика”. (Стр.74): “Если мы откроем глаза и пожелаем честно признаться в находке этого откровения”. В этом превосходном обороте ничто так не бросается в глаза, как это сопоставление “находки” со словами “честно”. Если кто-нибудь находит что-либо и не отдает, не признается в находке, то это нечестно. Штраус поступает наоборот и считает необходимым открыто хвалить это и признаваться. “Но кто же бранит егно”, как спросил один спартанец. Штраусу делается еще веселее. Вдруг мы видим “трех гениальных мастеров, из которых каждый следующий стоит на плечах предшественников”. (Стр.361): Это действительно образец высшей школы верховой езды, которые нам дают Гайдн, Моцарт и Бетховен. Мы видим Бетховена, как он, подобно лошади (стр.356) перепрыгивает рогатку только что проведенной вымощенной улицы (beschlagen – подкованный). Можем ли мы представить это себе? Правда, мы до сих пор знали, что подкованной может быть лишь лошадь. Так же звучит: “Роскошный парник для грабежей и убийств” (стр.287). Кроме этих чудес, является еще “чудо, осужденное декретом на изгнание” (стр.176). Внезапно являются кометы (стр.164), но Штраус успокаивает нас: “При слабых народцах кометы не может быть никакой речи о Бетховене”. Действительно, это утешение, потому что, иначе, при слабом народце, принимая в соображение жителей, нельзя ни за что поручиться. Между прочим новое зрелище: Штраус сам “вьется” орколо национального чувства человечности (стр.258), в то время как другой “все время скользит вниз к демократии” (стр.267). Вниз! Да, не вверх! Молит наш артист языка, который на стр.269 действительно ложно утверждает, что “к органическому строению принадлежит действительное благородство”. В высшей сфере движутся, непостижимо высоко, над нами явления, заслуживающие внимания. Например: “Израсходование спиритуалистических предвзятостей человека, законов природы” (стр.201) или ,стр.201): “Опровержение недоступности”. На стр. 241 разыгрывается опасная драма, где “борьба за существование в царстве зверей будет оставлена вследствие достаточности”. На стр.359 удивительным образом “подскакивает человеческий голос при инструментальной музыке”. А каким чудом открывается дверь, (стр.177): Она “выбрасывается в невозвратное”… (стр.123): “Взгляд во время смерти видит, как весь человек, как он есть, погибает”.Никогда еще до Штрауса, этого укротителя языка, взгляд не видел, но мы дожили до его райка и готовы теперь это ценить. Только впервые мы узнали и о том, что “наше чувство реагирует для вселенной, когда оно повреждено и реагирует религиозно”. По этому поводу мы вспоминаем о соответствующей процедуре…

Мы уже знаем, каково возбуждающее средство, дающее возможность увидеть “выдающиеся фигуры”, хотя бы, по меньшей мере, по колено; и почитаем себя счастливыми за то, что мы отнеслись правдоподобно к классическому прозаику, хотя и с ограничениями его взглядов.

Говоря честно, все то, что мы видели, было только “глиняные ноги”, и что-то, что казалось натуральным цветом тела, было только раскрашенной глиной. Конечно, культура филистеров в Германии будет рассержена, если будут говорить о размалеванных истуканах там, где они видят живого Бога. Кто же осмелится опровергнуть их образы, тому следует серьезно опасаться говорить им в лицо из боязни их гнева, потому что они разучились различать жизнь от смерти, действительное от мнимого, оригинальное от поддельного, и Бога от идолов, и то, что их здоровый человеческий инстинкт к действительному и справедливому совершенно потерян. Сама культура склоняется к упадку и уже теперь падают черты ее владычества, уже теперь, падает ее пурпурная мантия, а когда падает пурпур, то за ним и герцог. На этом я оканчиваю свои разоблачения. Эти разоблачения принадлежат одному, а что может сделать один против целого света, даже если его голос слышен повсюду? Его при говор будет тоже состоять в том, чтобы украсить вас даже слишком пышно перьями страуса (Штрауса?), “согласно такому же количеству субъективной правды, как без нее объективная бывает неопровержимой”. Не правда ли, мои друзья? Поэтому будьте все-таки полны бодрости духа; когда-нибудь вы будете иметь по меньшей мере результаты вашего “относительно такого же количества, как и без него”. Когда-нибудь! Именно тогда, когда будет несовременным делать то, что считается всегда современным, а теперь более чем когда-либо необходимо говорить правду.

Страницы: 1 2 3 4