Фридрих Ницше «Сумерки идолов, или Как философствуют молотом»

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8

Как «истинный мир» наконец стал басней

История одного заблуждения

 

1. Истинный мир достижим для мудрого, для благочестивого, для добродетельного, который живет в нем, который и есть этот мир.

(Древнейшая форма идеи, сравнительно умная, простая, убедительная. Перифраза положения: «я, Платон, есмь истина».)

2. Истинный мир недостижим сейчас, но обещан мудрому, благочестивому, добродетельному («грешнику, который кается»).

(Прогресс идеи: она становится тоньше, запутаннее, непостижимее, – она становится женщиной, она становится христианской…)

3. Истинный мир недостижим, недоказуем, не может быть обещан, но даже в качестве мыслимого он является утешением, долгом, императивом.

(В сущности, старое солнце, но сквозь пелену тумана и скепсиса: идея стала вконец утонченной, бледной, северной, кенигсбергской.)

4. Истинный мир недостижим? Во всяком случае не достигнут. А поскольку не достигнут, то и неведом. Следовательно, он и не утешает, не спасает и не обязывает: к чему может обязывать нас нечто неведомое?..

(Серое утро. Первое позевывание разума. Петушиный крик позитивизма.)

5. «Истинный мир» – идея, ни на что больше не нужная, и даже ни к чему более не обязывающая, – бесполезная, ставшая излишней идея, следовательно, опровергнутая идея – упраздним ее! [33]

(Ясный день; завтрак; возвращение bon sens1 и веселости; Платон краснеет от стыда; все вольнодумцы поднимают адский шум.)

6. Мы упразднили истинный мир – какой же мир остался? Быть может, кажущийся? … Но нет! Вместе с истинным миром мы упразднили также и кажущийся!

(Полдень; мгновение, когда тень так коротка; конец заблуждения, сопровождавшего нас так долго; апогей человечества; INCIPIT ZARATHUSTRA2.)

1 здравого смысла (фр.).

2 начинается Заратустра (лат.) [34]

 

 

Мораль как противоестественность

 

1

У всех страстей бывает пора, когда они просто губительны, когда они с тяжеловесностью глупости влекут свою жертву вниз, – и более поздняя, гораздо более поздняя пора, когда они сочетаются брачными узами с духом, «одухотворяются». Некогда из-за глупости, заключающейся в страсти, объявили войну самой страсти: дали клятву уничтожить её, – все нравственные чудища старых времен сходятся в том, что «il faut tuer les passions»1. Самая знаменитая формула этого находится в Новом Завете, в той Нагорной проповеди, где, кстати сказать, вещи рассматриваются отнюдь не с высоты. Там, например, говорится применительно к половой сфере: «если глаз твой соблазняет тебя, вырви его» – к счастью, ни один христианин не следует этому предписанию. Уничтожать страсти и вожделения только для того, чтобы предотвратить их глупость и неприятные последствия этой глупости, кажется нам нынче в свою очередь только острой формой глупости. Мы уже не превозносим тех зубных врачей, которые вырывают зубы, чтобы они больше не болели... С другой стороны, нельзя не признать с некоторой справедливостью, что на той почве, из которой выросло христианство, вовсе не может иметь места концепция понятия «одухотворение страсти». Ведь, как известно, первая церковь боролась против «интеллигентных» на благо «нищих духом»; с чего бы ждать от неё интеллигентной войны со страстью? – Церковь устраивает против страсти во всех смыслах резню: её практика, её «лечение» есть кастрация. Она никогда не спрашивает: «как одухотворить, украсить, обожествить вожделение?» – она во все времена ставила дисциплинирующий акцент на искоренении (чувственности, гордости, властолюбия, алчности, мстительности). –

1 надо убивать страсти (фр.). [35]

 

Но подрывать корень страстей значит подрывать корень жизни: практика церкви враждебна жизни

2

То же самое средство: оскопление, искоренение – инстинктивно выбирают в борьбе с каким-нибудь вожделением те, кто слишком слабоволен, слишком выродился, чтобы знать в нем меру; теми натурами, которым нужна la Trappe*, говоря иносказательно (и без иносказания), какой-нибудь окончательный разрыв, пропасть между собою и страстью. Без радикальных средств не могут обойтись лишь дегенераты; слабость воли, говоря определеннее, неспособность не реагировать на раздражение, есть в свою очередь только другая форма вырождения. Радикальная вражда, смертельная вражда к чувственности остается симптомом, который заставляет задуматься: он дает право строить предположения относительно общего состояния до такой степени эксцессивного человека. – Кстати, эта вражда, эта ненависть только тогда достигает своего апогея, когда подобным натурам не хватает больше твердости даже для радикального лечения, для отречения от своего «дьявола». Просмотрите всю историю жрецов и философов, включая сюда и художников: самые ядовитые слова против чувств сказано не импотентами и не аскетами, а невозможными аскетами, такими людьми, которым понадобилось бы быть аскетами…

3

Одухотворение чувственности называется любовью: оно является великой победой над христианством. Другая победа – это наше одухотворение вражды. Оно состоит в глубоком понимании ценности иметь врагов: словом, в том, что поступаешь и умозаключаешь обратно тому, как поступали и умозаключали некогда. Церковь хотела во все времена уничтожения своих врагов – мы же, мы, имморалисты и антихристиане, видим нашу выгоду в том, чтобы церковь продолжала существовать... Также и в области политики враж- [36]да стала теперь одухотвореннее – гораздо благоразумнее, гораздо рассудительнее, гораздо снисходительнее. Почти каждая партия видит интерес своего самосохранения в том, чтобы враждебная партия не обессилела; то же самое можно сказать и о большой политике. В особенности новые образования, к примеру, новая империя, более нуждаются во врагах, нежели в друзьях: только в контрасте чувствуют они себя необходимыми, только в контрасте становятся они необходимыми... Не иначе относимся мы и к «внутреннему врагу»: и тут мы одухотворили вражду, и тут постигли её ценность. Являешься плодовитым лишь в силу того, что богат контрастами; остаёшься молодым лишь при условии, что душа не обмякает, не жаждет мира... Ничто не стало нам более чуждым, чем эта прежняя желанность, желанность «мира в душе», христианская желанность; ничто не возбуждает в нас менее зависти, чем моральная жвачка и жирное счастье чистой совести. Отказываясь от войны, отказываешься от великой жизни... Во многих случаях, конечно, «мир души» является только недоразумением – кое-чем иным, что просто не умеет назвать себя честнее. Без лишних слов и предрассудков приведу несколько случаев. «Мир в душе» может быть, например, мягким излучением богатой животности в область морального (или религиозного). Или началом усталости, первой тенью, которую бросает вечер, всякого рода вечер. Или признаком того, что воздух влажен и скоро подуют южные ветры. Или бессознательной благодарностью за удачное пищеварение (порою называемой «человеколюбием»). Или успокоением выздоравливающего, для которого все вещи обретают новый вкус и который ждет... Или состоянием, следующим за интенсивным удовлетворением господствующей в нас страсти, довольством редкой сытости. Или старческой слабостью нашей воли, наших вожделений, наших пороков. Или ленью, которую тщеславие уговорило нарядиться в нравственность. Или появлением уверенности, пусть даже страшной уверенности, после долгого напряжения и мучения вследствие неуверенности. Или выражением зрелости и мастерства – в делании, созидании, воздействии, волении, спокойным дыханием, достигнутой «свободой воли»... Сумерки идолов: кто знает? быть может, это тоже лишь некий вид «мира в душе»... [37]

4

Я формулирую один принцип. Всякий натурализм в морали, т. е. всякая здоровая мораль, подчиняется инстинкту жизни, – какая-нибудь заповедь жизни выполняется с помощью определенного канона о «должен» и «не должен», а какое-нибудь затруднение или враждебность на пути жизни с его помощью устраняются. Противоестественная мораль, т. е. почти всякая мораль, которой до сих пор учили, которую чтили и проповедовали, напротив, оборачивается как раз против инстинктов жизни – она оказывается то тайным, а то и явным и даже дерзким осуждением этих инстинктов. Говоря, что «Бог знает сердца», она говорит «Нет» низшим и высшим вожделениям жизни и считает Бога врагом жизни... Святой, угодный Богу, есть идеальный кастрат... Жизнь кончается там, где начинается «Царствие Божие»...

5

Предположим, будет осознана вся преступность такого восстания против жизни, которое в христианской морали стало уже чем-то почти священным. Тогда, к счастью, будет осознано также и нечто другое: бесполезность, иллюзорность, абсурдность, лживость такого восстания. Осуждение жизни со стороны живущего оказывается ведь в конечном счете лишь симптомом определенного рода жизни; вопроса о том, справедливо оно или нет, мы этим вовсе не ставим. Надо было бы занимать позицию вне жизни, а с другой стороны, знать её так же хорошо, как один, как многие, как все, кто её прожил, чтобы вообще сметь касаться проблем ценности жизни – достаточные основания для того, чтобы понять, что эта проблема для нас недоступна. Говоря о ценностях, мы говорим под влиянием вдохновения, под влиянием оптики жизни: сама жизнь принуждает нас устанавливать ценности, сама жизнь оценивает через нас, когда мы определяем ценности... Отсюда следует, что и та противоестественная мораль, которая понимает Бога как противопонятие и осуждение жизни, есть лишь оценка, производимая жизнью – какой жизнью? каким видом жизни? – Но я уже [38] дал ответ: нисходящей, ослабленной, усталой, обреченной жизнью. Мораль, как ее понимали до сих пор – как напоследок ее сформулировал еще и Шопенгауэр в качестве «отрицания воли к жизни», – есть сам инстинкт décadence, обращающий себя в императив. Она говорит: «погибни!» – она есть суждение осуждённых...

6

Вникнем же наконец в то, какая наивность вообще говорить: «человек должен быть таким-то и таким-то!». Действительность показывает нам восхитительное богатство типов, роскошь расточительной игры и смены форм, а какой-нибудь несчастный поденщик-моралист говорит на это: «Нет! человек должен бы быть иным»?.. Этот лизоблюд и пустосвят знает даже, каким именно должен быть человек; он малюет на стене самого себя и говорит при этом «ессе homo!»... Но даже когда моралист обращается к отдельному человеку и говорит ему: «Ты должен бы быть таким-то и таким-то!» – он не перестает делать себя посмешищем. Индивид есть во всех отношениях частица фатума, еще один закон, еще одна необходимость для всего, что близится и что будет. Говорить ему: «изменись» – значит требовать, чтобы все изменилось, даже вспять... И действительно, были последовательные моралисты, они хотели видеть человека иным, а именно, добродетельным, они хотели сделать его своим подобием, а именно, пустосвятом: для этого они отрицали мир! Не малое безумие! Вовсе не скромный вид нескромности!.. Мораль, поскольку она осуждает, сама по себе, а не из видов, соображений, целей жизни, есть специфическое заблуждение, к которому не следует питать ни малейшего сострадания, идиосинкразия дегенератов, причинившая невыразимое количество вреда!.. Мы, иные, мы, имморалисты, наоборот, раскрыли наше сердце всякому пониманию, постижению, одобрению. Мы не отрицаем с такой легкостью, мы ищем чести для себя в том, чтобы быть утверждающими. Мы все больше ценим такую экономию, которая умеет пользоваться даже всем тем, что прежде отвергалось – отвергалось священным сумасбродством жре- [39]ца, больным разумом в жреце, – на ту экономию в законе жизни, которая извлекает свою выгоду даже из отвратительных разновидностей пустосвята, жреца, добродетельного, – какую выгоду? – Но сами мы, мы, имморалисты, являемся ответом на это... [40]

 


Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8