Гомер и классическая филология

 

Фридрих Ницше

 

Вступительная речь, произнесенная в Базельском университете
28 мая 1869 г.

 

Публикуется по изданию ООО "Попурри", 2000 г.
 

В наше время о классической филологии нет единого и ясного общественного мнения. Это ощущается одинаково и в кругах вообще образованных людей, и среди представителей этой науки. Причина заключается в разношерстном характере филологии, в отсутствии логического единства, в неорганическом соединении разнородных научных деятельностей, связанных одним лишь именем, "филологии". Делать нечего, надо честно признать, что филология некоторым образом заимствована из разных наук и как волшебный эликсир сварена из самых чуждых друг другу соков, металлов и костей; кроме того, она скрывает в себе художественный и на эстетической и на этической почве императивный элемент, находящийся в опасном антагонизме с ее чисто научным направлением. Филология в такой же мере часть истории, как и часть естествоведения и часть эстетики: часть истории, поскольку она хочет понять проявления известных народных индивидуальностей - в постоянно новых образах, понять господствующий закон в быстром чередовании явлений; часть естествоведения, поскольку она стремится исследовать глубочайший инстинкт человека - инстинкт речи; наконец, часть эстетики, так как из ряда древностей она выдвигает так называемую "классическую древность"с требованием и намерением обнаружить идеальный засыпанный мир и противопоставить современности зерцало классического и вечного образца. Что эти совершенно разнородные научные и эстетические стремления соединились под одним общим именем, под некоторого рода кажущейся монархией - это объясняется прежде всего тем фактом, что филология с самого начала и во все времена была вместе с тем и педагогикой. Под влиянием педагогической точки зрения должен был установиться подбор элементов наиболее поучительных и образовательных, и таким образом из практического признания развилась под давлением необходимости та наука или по крайней мере то научное направление, которое мы называем филологией.

Вышеупомянутые различные основные направления выступали иногда с большей, иногда с меньшей силой в связи со степенью культуры и развитием вкуса соответственного периода; с другой стороны, отдельные представители этой науки имеют обыкновение считать коренными направлениями филологии те из них, которые наиболее соответствуют их умению м хотению, так что оценка филологии в общественном мнении находится в большой зависимости от обаяния индивидуальности самих филологов.

В настоящее же время, а это время видело выдающихся людей почти во всех возможных направлениях филологии - всеобщая неуверенность суждения взяла верх, а вместе с ней явилось и ослабление интереса к филологическим задачам. Такое нерешительное и половинчатое настроение общественного мнения тем более чувствительно для науки, что ее тайные и явные враги могут работать с гораздо большим успехом. А в филологии таких врагов в избытке. Где их только не встречаешь, этих насмешников, что постоянно готовы нанести удар филологическим "кротам", той породе людей, которая занята глотанием пыли и перерывает в одиннадцатый раз уже десять раз перерытые глыбы земли Все же для этого рода противников филологии является хотя и бесполезным, но невинным и безвредным времяпрепровождением, объектом шутки, но не ненависти. Зато злобная и необузданная ненависть против филологии живет там, где боятся идеала, как такового, где современный человек в счастливом восторге падает ниц сам перед собой, там, где эллинизм является отжившей, а потому и безразличной точкой зрения. Для борьбы с этими противниками мы, филологи, должны рассчитывать на помощь художников и художественных натур; они одни могут чувствовать, что меч варварства висит над головой каждого, кто теряет из виду несказанную простоту и благородное достоинство эллинизма, и что самый блестящий успех техники или промышленности, самый современный школьный устав, самое широкое политическое образование масс не могут защитить нас от проклятия смешной скифской безвкусицы от уничтожения грозно-прекрасной медузиной главы классицизма.

Но в то время как оба рода вышеупомянутых противников косятся на филологию как на целое, между некоторыми определенными направлениями филологии происходят частые и в высшей степени разнообразные враждования, борьба филологов с филологами же, ссоры чисто домашнего характера, вызванные бесполезным спором о местничестве и взаимной завистью; но главная причина всего этого лежит в разногласии и даже враждебности основных побуждений, связанных именем филологии, но не слившихся между собой.

Наука имеет одну общую с искусством черту: те же самые обыденные явления могут ей казаться совершенно новыми и интересными и даже в силу какого-то волшебства только что рожденными и впервые переживаемыми. Жизнь стоит того, что бы ее прожить, говорит Искусство, прекраснейший "искуситель"; жизнь стоит того, чтоб ее изучить, говорит Наука. В этом противопоставлении сказывается внутреннее и часто раздирающее душу противоречие в понятии, а вместе с тем и в руководимой этим понятием деятельности классической филологии. Если мы отнесемся чисто научно к древнему миру - все равно, постараемся ли мы взглянуть на прошлое глазами историка, - или же станем, подобно естествоиспытателю, подводить под рубрики, сравнивать и в лучшем случае относить к некоторым морфологическим законам формы речи древних произведений, мы всегда теряем чудесное творческое начало, истинный аромат античной атмосферы, мы забываем то сладостное побуждение, которое силой инстинкта заставляло видеть в греках объект нашего мышления и наслаждения. Отсюда надо обратить внимание на вполне определенных и на первый взгляд совершенно неожиданных противников, о которых филологии приходится более всего сокрушаться. А именно: из тех кругов, на которые мы должны больше всего рассчитывать, кров художников-друзей древности, горячих поклонников эллинской красоты и благородной простоты начинают раздаваться гневные голоса, будто сами филологи и являются настоящими противниками и разрушителями древности и античных идеалов. Шиллер упрекнул филологов, что они "разорвали венок Гомера". А Гете, бывший прежде приверженцем взглядов Вольфа на Гомера, заявил о своем "отречении" в следующих стихах:

Вы остроумными речами
Рассеяли волшебный сон,
И мы признали вслед за вами,
Что Илиада - лишь центон.
Но осуждения такого
Гомер не вынес: младость с ним,
И цельным он витает снова
Пред взором радостным моим.

Причина недостатка благоговения, полагают, должна лежать глубже; и многие колеблются, заключается ли эта причина в том, что филологам вообще недостает художественных способностей и чутья, и поэтому они не способны возвысится до понимания идеала, или же ими овладел дух отрицания, разрушительное иконоборческое направление. Но если сами друзья древности с подобным мнением и нерешительностью отзываются об общем характере современной классической филологии, как о чем-то сомнительном, - тогда какое же значение должны получить нападки "реалистов" т фразы героев дня? Ввиду собравшегося здесь круга слушателей отвечать им с этой кафедры было бы неуместно; я рисковал бы встать в положение того софиста, который в Спарте стал публично защищать и восхвалять Геракла, но был прерван восклицанием: "Кто же его порицал?" Зато я не могу отделаться от мысли, что по временам и здесь находят отголосок те первые мнения: недаром они часто раздаются из уст благородных и художественно одаренных людей, да и честный филолог не в одни только мрачные моменты подавленного настроения с ним считается. Для отдельных личностей нет спасения от вышеупомянутого разлада; но мы высоко несем свое знамя и утверждаем, что классическая филология, как целое, не должна иметь ничего общего с борьбой и печалями ее отдельных представителей. Совокупное научно-художественное движение этого странного кентавра с чрезвычайной силой, но вместе с тем с циклопической медленностью преследует одну цель: навести мост через пропасть, отделяющую идеальную древность - может быть, прекраснейший цветок германской страсти к югу - от реальной; и этим классическая филология стремится только к осуществлению ее собственной сущности, к полному слиянию и объединению вначале враждебных и лишь насильно соединенных основных своих побуждений. Пусть говорят о недостижимости цели и указывают на самую цель как на нелогическое требование - стремление, движение по этой линии налицо, и я хотел бы выяснить на примере, что главнейшие шаги классической филологии не удаляются от идеальной древности, а наоборот ведут к ней; а именно там, где ошибочно говорят о низвержении святилищ, воздвигаются новые и достойнейшие алтари. Рассмотрим с этой точки зрения так называемый гомеровский вопрос, о наиважнейшей задачи которого Шиллер говорил как об ученом варварстве.

Под этой важнейшей задачей подразумевается вопрос о личности Гомера.

Теперь со всех сторон раздается настойчивое утверждение, будто вопрос о личности Гомера, в сущности говоря, не соответствует духу времени, лежит совершенно в стороне от настоящего гомеровского вопроса. Конечно, можно согласиться, что для данного времени, хотя бы для нашего филологического века, центр вышеупомянутого может удалиться от задачи о личности: ведь именно в наш-то век и делают тщательные эксперименты построить творчество Гомера, без помощи личности, на совместном участии многих. Но если центр научного вопроса справедливо находят там, откуда вытекает глубокий поток новых взглядов, то есть в том пункте, в котором научное единичное исследование соприкасается с общей жизнью науки и культурой, - если этот центр определяют по культурно-исторической ценности, - то и в области гомеровских исследований надо держаться вопроса о личности как настоящего плодотворного ядра целого цикла вопросов. Именно на Гомере наше время - я не скажу изучило, но впервые испытало важную историческую точку зрения; я не выскажу здесь своего мнения относительно того, удачно ли опыт был сделан или мог быть сделан на этом объекте; во всяком случае, первый пример применения исторической точки зрения был дан здесь. Здесь впервые научились распознавать в прочных с виду образах прошлой жизни народов конденсированные представления, здесь впервые признали удивительную способность народной души переливать в форму личности состояния нравов и веры. После того как историческая критика с полной уверенностью овладела методом растворять кажущиеся конкретными личности, первый эксперимент может быть отмечен как важное событие в истории наук, совершенно независимо от того, увенчался он в данном случае успехом или нет. По обычному ходу вещей, каждому открытию, делающему эпоху, предшествует целый ряд возбуждающих внимание предзнаменований и подготовляющих единичных наблюдений. Также и вышеназванный опыт имеет интересную прошлую жизнь, но только очень отдаленную по времени. Фридрих-Август Вольф поднял вопрос как раз там, где греческая древность выронила его из рук. Высшей точкой, которой достигли литературно-исторические занятия греков - а вместе с тем и их центр, гомеровский вопрос, - был век знаменитых александрийских грамматиков. До этой высшей точки гомеровский вопрос прошел длинную цепь однообразного развития, последним звеном которой - и вместе с тем и последним доступным древности звеном - была точка зрения тех грамматиков. Илиаду и Одиссею они считали произведениями одного Гомера: они объявляли психологически возможным, чтобы произведения, такие различные по общему характеру, были рождены одним и тем же гением в противоположность тем "хоризонтам", которые представляют собой крайний скептицизм единичных индивидуальностей древности, но не самой древности. Чтобы объяснить совершенно разное впечатление от обоих эпосов предложением одного поэта, прибегали к возрасту, и творец Одиссеи сравнивался с заходящим солнцем. Крики не дремали и не могли не заметить различий выражений и мысли; но вместе с тем сложилась история о творчестве Гомера и ее традиции; благодаря которой в этих различиях обвинялся не Гомер, а певцы и издатели. Думали, что стихи Гомера одно время устно передавались из поколения в поколение, подвергаясь порчи со стороны импровизирующих, а иногда и забывчивых певцов. В определенный момент - во время Писистрата - фрагменты, живущие в устной традиции, должны были быть собранны в книгу; все нелепое и мешающее впечатлению было приписано издателям. Это самая значительная гипотеза в области изучения литературы, на которую может указать древность; особенно признание устной передачи Гомера, в противоположность сил привычки книжно-ученого века, является высшей точкой античной научности, достойной полного удивления. Чтобы перейти с того времени ко времени Фридриха-Августа Вольфа, надо перепрыгнуть через огромную пропасть, но за этой границей мы найдем исследование этого вопроса как раз на том месте, где древности не хватало сил для продолжения; положим, Вольф взял за верную традицию то, что сама древность выставила как гипотезу, но это безразлично. Как на самое характерное в этой гипотезе, можно указать на то, что к личности Гомера относятся очень серьезно, что закономерность и внутренняя гармония везде предполагаются в проявлениях личности и что посредством двух превосходных побочных гипотез все, что не согласно с этой законностью, отбрасывается, как не принадлежащее Гомеру. Но эта главная черта - признание понятной личности вместо сверхъестественного существа - также проходит через все стадии, ведущие к той высшей точке, и притом с растущей энергией и логической ясностью. Индивидуальное чувствуется и подчеркивается все сильнее, и потребность психологической возможности единого Гомера все растет. Если от той высшей точки идти назад, то мы встретим аристотелевское понимание гомеровской проблемы. Для него Гомер - незапятнанный , непогрешимый художник, сознающий свою цель и свои средства; при этом, однако, наивная вера в общепринятое мнение, согласно которому Гомер является автором также и Маргита, этого прототипа всех комических эпосов, остается еще не зрелой точкой зрения в области исторической критики. Если от Аристотеля обратится к более раннему времени, то неспособность объять своим умом личность становится еще яснее: вокруг Гомеля собирается все больше и больше поэм, и степень критика каждого века сказывается в том, как много и что именно приписывается Гомеру. При этом долгом отступлении назад невольно чувствуешь, что за Геродотом находится период, когда необъятный поток больших эпосов идентифицируется с именем Гомера.

Перенесемся в век Писистрата: слово "Гомер" заключало в себе тогда массу разнородных понятий. Что означал тогда Гомер? Очевидно, то время чувствовало себя не в состоянии охватить научно личность и границы ее проявления. Гомер превратился тогда чуть ли не в пустую оболочку. Но тут перед нами выступает важный вопрос: что же находится до этого периода? Испарилась ли личность Гомера в следствие своей непостижимости, постепенно превращаясь в пустое имя? Или же наивным образом все героическое песнопение было олицетворено и представлено в лице Гомера? Другими словами, превратилась ли личность в понятие или же понятие было превращено в личность? Это и есть центральная проблема о личности, настоящий гомеровский вопрос.

Трудность ответа на этот вопрос еще более усиливается, если приступить к нему с другой стороны, а именно с точки зрения сохраненных поэм. В наше время требуется серьезное напряжение, чтобы ясно представить себе парадокс закона тяготения, а именно, что земля меняет направление своего движения, когда другое небесное тело перемещается в пространстве, несмотря на то, что между обоими нет материальной связи; подобно этому, стоит труда прийти к полному впечатлению от той удивительной проблемы, которая, переходя из рук в руки, теряла свой первоначальный, в высшей степени необыкновенный отпечаток. Перед нами произведения творчества, в которых даются вечно непостижимые образцы для всех художественных периодов, вступать в соревнование с которыми не хватает мужества у величайших гениев; и все же творец их - пустое имя, разбивающееся везде, где мы дотрагиваемся до него; полное отсутствие прочного ядра могучей личности. "Кто дерзнет бороться с богами, бороться с Единым?" - говорит даже Гете, хотя и гений, но боровшийся с таинственной проблемой гомеровской недостижимости.

Для обхода этой проблемы понятие о народном творчестве служило тропинкой; здесь должна была действовать сила, более глубокая и первобытная, нежели сила каждого отдельного творческого индивида; счастливый народ, в своем счастливом периоде, в высшем напряжении фантазии и поэтического творчества должен был дать ту неизмеримую поэзию. Мысль народного творчества в этой всеобщности имеет что-то опъяняющее; чувствуешь широкое, могучее освобождение народной сущности с художнической радостью и радуешься этому явлению, как радуешься неудержимо стремящейся водяной массе. Но как только подходили к этой мысли и хотели ее разглядеть поближе, вместо творческой народной души невольно подставлялась творящая народная масса ; длинный ряд народных поэтов с незначительной индивидуальностью, но в которых сказывались волнения народной души, созерцательная способность и неисчерпаемая полнота народной фантазии: целый ряд природных гениев, принадлежащих одному времени, одному роду творчества одному веществу.

Но подобное представление по справедливости порождало недоверие: каким образом та самая природа, которая так бережливо и скупо обходится с гением, этим своим наиболее редким и ценным произведением, по необъяснимой прихоти истратилась на одном единственном пункте? Но тут опять напрашивается один важный вопрос: может быть, можно довольствоваться одним-единственным гением для объяснения наличной массы недостижимого превосходства? Теперь надо было непременно найти, в чем же заключалось то превосходство. "Найти это в плане произведения - немыслимо", - говорила одна партия, так как план этот далеко несовершенен; скорее - в отдельной песне, вообще в частностях, но не в целом. Зато другая партия придерживалась авторитета Аристотеля, который восторгался "божественной" натурой Гомера более всего в плане и в выборе целого; если этот план выступает недостаточно ясно, то этот недостаток надо приписать передаче, а не творцу: он является следствием переработок и вставок, благодаря которым первоначальное ядро постепенно затемнялось. Чем больше первое направление искало неровностей, противоречий и запутанности, тем решительнее второе направление отбрасывает все, что, по его мнению, затемняет первоначальный план, чтобы возможно было взять в руки расчищенный первоначальный эпос; основной чертой второго направления является представление о гении как об основателе великих художественных эпосов. Зато то, другое направление постоянно колебалось между предложением гения с некоторым числом посредственных подражателей и другой гипотезой, требующей вообще лишь ряда дельных, но посредственных индивидуальностей певцов, но предполагающей таинственное течение, глубокое, художественное народное стремление, которое проявляется в отдельном певце, почти как в безразличном медиуме, Следствием этого направления является то, что несравнимые преимущества гомеровской поэзии представлены как выражение этого таинственного стремления.

Все эти направления исходят из желания разрешить проблему современной физиономии эти эпосов с точки зрения эстетического суждения: решение ожидается от правильной постановки границы между гениальным индивидом и творческой народной душой. Есть ли характерное различие в проявлениях гениального индивида и творческой народной души?

На это противопоставление неправильно и ведет к заблуждению. Это мы видим из следующего соображения. В современной эстетике более опасного противоположения, как между народным и индивидуальным, или, как обычно говорят, художественным творчеством. Это и есть тот рикошет или, если угодно, суевурие, которое создало важнейшее открытие историко-филологической науки, - открытие и оценка народной души. Дело в том, что этим открытием была подготовлена почва для приблизительно научного взгляда на историю, которая до тех пор, а во многих формах и теперь является простым собиранием материала с перспективой, что этот материал накопляется до бесконечности, а потому никогда не удастся открыть закон и правила для этого вечно нового прибоя волн. Теперь впервые поняли давно ощущаемую власть индивидуальностей и волевых явлений, более крупных, чем те, которыми обладал ничтожный минимум отдельных людей; теперь познали, что все великое и действительное в области воли не может иметь своих наиболее глубоких корней в кратковременном и слабом единичном носителе волн; теперь выделили наконец большие массовые инстинкты, бессознательные стремления народа как настоящих носителей и рычагов так называемой всемирной истории. Но вновь засветившийся огонь тоже бросил свою тень: это и есть вышеупомянутое суеверие, которое народному творчеству противопоставляет индивидуальное творчество и при этом неясное понятие народной души расширяет до понятия народного гения. Благодаря злоупотреблению соблазнительным заключением по аналогии дошли до того, что применили к области интеллекта и художественных идей принцип более крупной индивидуальности, ценный лишь в области воли. Некрасивой философской массе никогда не льстили так, как теперь, когда на ее лысую голову возложили венок гения. Дело представляли приблизительно так: будто вокруг маленького зерна нарастают маленькие кольца; думали, что творчество массы, подобное лавинам, растет в течении и движении традиции. Но то небольшое зерно были склонны считать своим маленьким, что бы при случае можно было бы его отломать, ничего не теряя от общей массы. Для этого воззрения передаваемое и передача совершенно тождественны.

Но в действительности не существует подобного контраста между народным и индивидуальным творчеством; наоборот, всякое творчество, тем более народное, требует посредничества отдельного индивида. Но большей частью неправильное противопоставление имеет смысл лишь тогда, когда под индивидуальным творчеством понимают творчество, не выросшее на почве народного сознания, принадлежащее не народному творцу и зреющему не в народной атмосфере - например в кабинете ученого.

С суеверием, допускающим творческую массу, находится в связи еще и другое понятие, будто народное творчество у каждого народа ограничено известным временем и затем вымирает: но второе суеверие является действительно последствием первого. Согласно этому понятию на место постепенно вымирающего народного творчества выступает искусственное творчество, произведения отдельных личностей, в не отдельных масс. Но те самые силы, которые некогда были деятельны продолжают существовать и теперь; и форма , в которой они действуют, осталась та же. Великий поэт литературной эпохи - все еще народный поэт и нисколько не меньше другого народного поэта нелитературного периода. Единственная разница между этими двумя поэтами заключается не в происхождении их творчества а в передаче и распространении, короче говоря, в традиции… Эта последняя, без помощи закрепляющих букв, подвержена вечному течению и опасности принять в себя чужие элементы, остатки тех индивидуальностей, через которые ведет путь традиция.

Если мы применим все эти положения к гомеровским поэмам, то окажется, что с теорией творческой народной души мы ничего не выиграли и что нам непременно придется обратится к творческому индивиду. Итак, нам предстоит задача схватить индиви дуальное и отделить его от наносов устной традиции, имея ввиду, что это индивидуальное - очень значительная составная часть гомеровских поэм.

С тех пор как история литературы перестала быть или не смела больше быть реестром, пытаются схватить и формулировать индивидуальность поэтов. Этот метод влечет за собой известный механизм: должно быть выяснено (а стало быть, выведено из предпосылок), почему та или другая индивидуальность сложилась так, а не иначе. Теперь пользуются биографическими данными, окружающей средой, знакомствами, современными событиями и думают из всех этих составных частей смеси подучить требуемую индивидуальность. К сожалению, забывают, что именно движущий пункт, неопределимо индивидуальное, нельзя вывести из всего этого как результат. Чем меньше известно о времени и жизни, тем менее применим этот механизм. А если на лицо имеются только произведения и имя, тогда дело обстоит плохо с определением индивидуальности - по крайней мере для последователей вышеупомянутого механизма; и дело обстоит совсем уж плохо, когда произведения совершены, когда они являются народными поэмами. Так как те механисты могут схватить индивидуальное лишь в уклонениях от народного гения в наростах и искривлениях - то значит, чем меньше наростов имеет творчество, тем бледнее удается рисунок его творческого индивида.

А между тем все те наросты, все слабое или вычурное в стихах Гомера тотчас приписывалось злополучной традиции… Что же тогда оставалось индивидуально гомеровского? Ничего, кроме ряда особенно прекрасных и бросающихся в глаза мест, выбранных по субъективному вкусу. Сущность эстетической исключительности, которую отдельное лицо признавало согласно своей художественной способности, называлась Гомером.

Это и есть центральный пункт заблуждений относительно Гомера. Имя Гомера с самого начала не имеет необходимого отношения ни к понятию эстетического совершенства, ни к Илиаде и Одиссее. Гомер, как творец Илиады и Одиссеи, не историческое предание, а эстетический приговор…

Единственный путь, который заводит нас за время Писистрата и дает нам некоторые сведения о значении имени Гомера, проходит с одной стороны, через сказания отдельных городов о Гомере: из них совершенно ясно видно, что Гомер и эпическая поэзия о героях всюду идентифицируются, но что Гомер никогда не считается поэтом Илиады и Одиссеи в большей мере, чем биваиды или другого циклического эпоса. С другой стороны, очень древний миф о состязании Гомера с Гесиодом дает нам возможность вывести следующее: упоминание этих двух имен обозначало два эпических направления - героическое и дидактическое, так что значение Гомера понималось материально, а не формально. В этом вымышленном состязании с Гесиодом нет даже и слабого предчувствия индивидуальности. Но со времени Писистрата при поразительно быстром развитии греческого чувства красоты эстетическая разница в оценке этих двух эпосов стала чувствоваться яснее. Илиада и Одиссея выплывают из глубины потока и с тех пор постоянно остаются на его поверхности. При этом эстетическом процессе выключения понятие о Гомере все больше суживается: старое, материальное значение Гомера как отца героического эпоса переходит в эстетическое значение Гомера как отца поэзии вообще и вместе с тем ее недостижимого прототипа. Рядом с этим преобразованием идет рационалистическая критика, которая превратила Гомера-кудесника в возможного поэта, которая выдвинула материальные и формальные противоречия в многочисленных гомеровских эпосах как доказательство против единства их автора и постепенно освобождала плечи Гомера от тяжелой ноши циклических эпосов.

Итак, значит, Гомер, как поэт Илиады и Одиссеи, есть эстетический приговор. Но этим еще не сказано, чтобы поэт вышеназванных эпосов был лишь воображением, в действительности же эстетической невозможностью: это является мнением лишь немногих филологов. Большинство же утверждает, что общий план такого произведения, как Илиада, принадлежит одному лицу, и это лицо есть Гомер. С первым надо согласиться, но второе, согласно сказанному, я должен отрицать. Я даже не думаю, чтобы большинство к признанию первого пункта пришло из следующего соображения.

План такого эпоса, как Илиада, не является одним целым, одним организмом, а нанизыванием, продуктом произведенного по эстетическим правилам мышления. Можно бесспорно усмотреть масштаб величия художника в том, сколько он сразу может окинуть своим взором и ритмически оформить. Бесконечное богатство картин и образов в гомеровском эпосе делает невозможный такой общий взор. Но там, где нельзя художественно окинуть взором, приходится подбирать понятие к понятию и придумывать их порядок по логической схеме.

И чем увереннее художник будет владеть эстетическими основными законами, тем с большим совершенством ему это удастся; мало того, он сумеет породить иллюзию, будто бы в особенно сильный момент целое представилось ему как ясное обозреваемое.

Илиада не венок, а гирлянда из цветов. По возможности много картин было помещено в одну раму, но составитель совсем не заботился о том, чтобы группировка картин была приятной и ритмически прекрасной. Он знал, что никто не принимает во внимание целого, а только частности. Но то нанизывание как проявление мало развитого и еще менее понятного и общедоступного художественного сознания не могло быть делом Гомера, событием, делающим эпоху. Напротив, план явился самым поздним продуктом, он гораздо моложе славы Гомера. Итак, значит, те, кто доискивается "первоначального и совершенного плана", ищут призрак, так как опасный путь устной традиции был только что закончен, когда явилась планомерность. Искажения, принесенные тем путем, не могли коснуться плана, не включенного в передаваемый материал.

Но относительное несовершенство плана ни в коем случае не доказывает, что составителем плана было другое лицо, а не настоящий поэт. Более чем вероятно, что все, что было сделано в те времена с сознательным эстетическим намерением, стояло бесконечно позади отдельных песен, происшедших с инстинктивной силой. Можно даже еще сделать один шаг: если сравнить большие, так называемые циклические, эпосы, то окажется, что неоспоримая заслуга будет на стороне составителя плана Илиады и Одиссеи, так как в сознательной технике компоновки он выполнил относительно самое высокое, чего можно было достигнуть; а эту заслугу мы скдлнны будем приписать тому, кого считаем первым в области инстинктивного творчества. Все те вроде бы значительные, но в общем в высшей степени субъективно оцениваемые неровности и недостатки, на которые привыкли смотреть как на окаменелые остатки периода традиции, - не являются ли они почти необходимым злом, которому должен уступить гениальный поэт в великолепно задуманном, почти беспримерном и очень трудном компонировании в целого?

Как видно, сознание полного различия инстинктивного и сознательного творчества изменяет постановку вопроса и сознательного творчества изменяет постановку вопроса и в гомеровской проблеме - и, думается мне, в сторону света.

Мы верим в единого великого поэта Илиады и Одиссеи - но мы не верим, что именно Гомер был этим поэтом.

Это решение уже дано. Тот век, который изобрел многочисленные басни о Гомере, который сочинил миф о состязании Гесиода с Гомером, считал все поэмы цикла принадлежащие Гомеру и, произнося имя Гомера, ощущал не эстетическую, а материальную особенность. Для этого века Гомер стоит на ряду с именами таких художников, как Орфей, Евмолп, Дедал, Олимп, на ряду с именами мифологических изобретателей новой художественной ветви, которым с благодарностью будут посвящены все позднейшие плоды, выросшие на этой новой ветви.

И тот удивительный гений, которому мы обязаны Илиадой и Одиссеей, тоже принадлежит к этому благодарному потомству; он тоже принес свое имя в жертву на алтарь древнейшего отца героической поэзии Гомера.

До этого пункта, строго избегая всяких подробностей, я старался изложить вам, милостивые государи, главные философские и эстетические черты задачи о личности Гомера: предполагая, что основные преобразования того сильно разветвленного и глубоко расщепленного горного кряжа, известного нам как гомеровский вопрос, могут быть показаны резче и обозначены яснее с высоты и с наиболее далекого расстояния. И вместе с тем, мне кажется, что и друзья древности, так охотно упрекающим нас, филологов, в недостатке уважения к великим, неприкосновенным понятиям и в непродуктивной жажде разрушения, я напомнил два факта на одном примере. А именно, во-первых, те великие понятия, как, например, понятие о едином и нераздельном творческом гении Гомера, были до Вольфа, в сущности говоря, чересчур обширными, а потому и не содержательными и хрупкими; если классическая филология теперь опять возвращается к этим самым понятиям, то это только на вид старые мхи; в действительности же все ново, и мхи, и дух, и вино, и слово. Во всем чувствуется, что филологи прожили вместе с поэтами, мыслителями и художниками почти столетие. Вот почему тот холм из пепла и шлака, на который сначала указывали как на классическую древность, превратился теперь в пышное плодородное поле.

И еще об одном факте хотел бы я напомнить тем друзьям древности, которые, недовольные, отворачиваются от классической филологии. Вы почитаете в слове и образе бессмертные, образцовые произведения эллинского духа и во многом считаете себя богаче и счастливей тех поколений, которые были их лишены; не забывайте же, что весь этот волшебный мир лежал некогда погребенный, засыпанный высокими, как горы, предубеждениями; не забывайте, что для того, чтобы поднять тот мир из его могилы, понадобились кровь и пот и неустанная работа мысли бесчисленных представителей нашей науки. Филология не творец того мира и не автор той бессмертной музыки; но разве это не заслуга, и притом большая, - быть хотя бы виртуозом и заставить прозвучать впервые музыку, так долго не разобранную и заброшенную? Кем был Гомер до смелого подвига Вольфа? Добродушным старцем, в лучшим случаем известным под ярлыком природного гения; во всяком случае дитя варварского века, полное погрешностей хорошего вкуса и добрых нравов. Послушаем, как еще в 1783 году превосходный ученый пишет о Гомере: "Где же пребывает этот милый человек? Почему он так долго оставался инкогнито? А не можете ли вы раздобыть мне его силуэт?"

Благодарности мы требуем вовсе не во имя нас, потому что мы - атомы, - но во имя своей филологии, которая - не муза и не грация, но все же посланница богов; и подобно тому, как музы снизошли к темным и забитым беотийским крестьянам, так она приходит в мир мрачных образов и красок, полный самых глубоких и неизлечимых недугов, и рассказывает, утешая, о прекрасных, светлых образах богов далекого, глубокого, счастливого волшебного царства.

Я кончил - и все же мне надо сказать еще несколько слов, и притом самого личного характера. Но повод моей речи меня оправдает.

Филологу тоже подобает подвести под краткую формулу вероисповедания цель своего стремления и путь к нему; пусть же этой формулой будет следующее обращение Сенеки:

"Philosophia facta est, quae philologia fuit".

Этим я хочу сказать, что каждая филологическая деятельность должна быть включена в философское мировоззрение, в котором все единичное и частное испаряется как ненужное и остается нетронутым лишь целое и общее. Дайте же мне возможность надеяться, что с этим образом мыслей я не буду чуждым среди вас; дайте мне уверенность, что работая вместе с вами в этом направлении, я буду в состоянии достойно оправдать исключительное доверие, оказанное мне властями этой общины.