Фридрих Ницше Давид Штраус - исповедник и писатель (Несвоевременные размышления I)

Страницы: 1 2 3 4 5

 10

Если мы верно поняли Штрауса-исповедника, то он сам и есть настоящий филистер со скукоженной, высохшей душонкой и с учеными трезвыми потребностями. И тем не менее никто не будет так разгневан, если его назовут филистером, как Давид Штраус – писатель. Ему было бы по нраву, когда б его назвали дерзким, отчаянным, злобным, безрассудным, ну а высшим счастьем для него было бы сравнение с Лессингом или Вольтером, поскольку эти уж наверняка не были филистерами. Гоняясь за этим счастьем, он нередко колеблется, следует ли подражать отважной диалектической пылкости Лессинга или же ему больше пристало изображать игривого вольнодумного старца вроде Вольтера. Принимаясь писать, он постоянно делает такое лицо, как будто присел позировать для портрета, причем то лессинговского, то вольтеровского. Когда мы читаем его похвалу вольтеровской манере письма (с. 217 Вольт.), то кажется, что он решительно высказывает в лицо современности, почему ей давно невдомек, чем она располагает в лице современного Вольтера: «также и достоинства», говорит он, «всюду те же: простая естественность, прозрачная ясность, живая подвижность, милое очарование. Нет недостатка и в теплоте и энергии, но там, где они уместны. Высокопарность и аффектация были противны самой природе Вольтера; с другой же стороны, если озорство или страсти подчас снижали его манеру выражения до пошлости, то виной тому не стилист, а человек в нем». Судя по этому, Штраусу хорошо известно, в чем заключается секрет простоты стиля: она всегда была приметой гения, который один имеет право выражаться просто, естественно и наивно. Так что, выбирая простую манеру, автор выказывает нешуточное честолюбие, и хотя иные замечают, кем хочет прослыть такой автор, они настолько любезны, что именно за такого его и держат. Однако гений автора сказывается не только в простоте и определенности выражения: его титаническая сила шутя управляется с материалом, даже когда тот тяжел и опасен. Одеревенелой походкой никому не пройти по незнакомому и тысячью пропастей грозящему пути, но гений проворно преодолевает такую тропу дерзкими или грациозными прыжками и потешается на теми, кто тщательно и робко отмеряет шаги.

То, что проблемы, мимо которых пробегает Штраус, серьезны и страшны, и именно такими виделись мудрецам всех времен, Штраус знает и сам, и, тем не менее, он называет свою книгу слегка набросанной. Обо всех этих ужасах, о мрачной серьезности размышления, в которую обыкновенно невольно впадают, задумываясь о ценности существования и об обязанностях человека, уже и не догадаешься, когда мимо нас порхает гениальный магистр, «с умыслом» слегка набросивший нечто – более легкое даже, чем его Руссо, о котором он ухитряется нам поведать, что тот разоблачился внизу и драпировал себя сверху, меж тем как Гёте драпировал себя внизу, а сверху разоблачился. Похоже, что совершенно наивные гении вообще не драпируют себя, и может быть, выражение «слегка набросанный» – это лишь эвфемизм для наготы. Утверждают же те немногие, кто видел богиню истины, что она была обнаженной; и, быть может, в глазах тех, кто ее не видел, но верит тем немногим, нагота или слегка-наброшенность уже служит доказательством или по крайней мере приметой истины. Уже само подозрение играет здесь в пользу авторского честолюбия: некто видит нечто обнаженное – что если это истина? говорит он себе и начинает строить обычно несвойственную ему торжественную мину. Тем самым автор уже немало выигрывает, вынуждая своего читателя взирать на него торжественней, чем на любого плотно укутанного автора. Это путь к тому, чтобы однажды стать «классиком», и Штраус сам сообщает, «что ему оказали непрошеную честь, объявляя его в некотором роде прозаиком-классиком». Так что он достиг своей цели. Гений Штраус в качестве «классика» бегает по улицам в слегка набросанном одеянии богинь, а обывателю Штраус, если воспользоваться оригинальным оборотом этого гения, «декретируют отставку» или «до окончательного невозвращения вышвыривают прочь».

Увы и ах, невзирая на все декреты об отставках и все вышвыривания, обыватель возвращается снова и снова! Увы и ах, физиономия, насильно деформирующаяся в гримасу под Вольтера или Лессинга, то и дело возвращается к своим старым добрым оригинальным формам! Увы и ах, личина гения слишком часто спадает, и никогда еще взгляд магистра не бывал таким удрученным, а движения такими одеревенелыми, как при его попытках изобразить прыжок гения или огненный взор. Именно из-за того, что в нашем холодном поясе он слишком слегка что-то набросил, Штраус рискует переохлаждаться чаще и сильнее, чем прочие. То, что это заметно и другим, может вызывать настоящую неловкость, но если он все же хочет найти исцеление, ему должен быть во всеуслышание поставлен следующий диагноз. Был Штраус – добросовестный, строгий и плотно укутавшийся ученый, который был нам столь же симпатичен, как и всякий, кто в Германии с серьезностью и энергией служит истине и умеет оставаться в своих рамках. Тот же, кто теперь в общественном мнении славится как Давид Штраус, – это другой. Быть может, теологи виной этому превращению; так или иначе, его нынешняя игра с маской гения нам настолько же отвратительна или смешна, насколько с симпатией и всерьез воспринималась нами его былая серьезность. Если он теперь заявляет: «это было бы неблагодарностью по отношению к моему гению, если бы я не радовался тому, что наряду с беспощадной аналитической способностью природа одарила меня невинной радостью, которую дает художественное воплощение», то его, должно быть, удивит, что, несмотря на такую его самооценку, есть люди, утверждающие ровно противоположное: во-первых, что у него никогда не было дара художественного воплощения, а также, что названная им «невинною» радость не столь уж невинна, коль скоро она постепенно подтачивала и наконец разрушила в сущности крепкую и предрасположенную к глубине натуру ученого и критика – то есть собственно штраусовский гений. Правда, Штраус сам добавляет в каком-то припадке безграничной честности, что он всегда «носил в себе голос, говоривший ему: такой ерундой ты больше не должен заниматься: это могут и другие»! То был голос подлинного штраусовского гения: он сам говорит ему, сколь много или сколь мало стоит его новейший невинно и слегка набросанный завет современного обывателя. Это могут и другие! И многие могли бы это лучше! И те, кто могли бы это лучше всех – более одаренные и богатые умы, чем Штраус – занимались бы при том всего лишь ерундой.

Думаю, уже стало понятным, сколь высоко я ценю писателя Штрауса: а именно – как актера, который изображает наивного гения и классика. И если Лихтенберг как-то заметил, что «простая манера письма рекомендуется уже потому, что ни один честный человек не манерничает и не умничает в своих выражениях», то из-за этого простая манера далеко еще не оказывается доказательством писательской честности. Мне бы хотелось, чтобы писатель Штраус был честнее – тогда бы он лучше писал и был менее знаменит. Или – если он желает оставаться совершеннейшим актером – я бы хотел, чтобы он был хорошим актером и подражал наивному гению и классику лучше в том, чтобы классически и гениально писать. Остается сказать лишь то, что Штраус – плохой актер и никуда не годный стилист.

 

11

Упрек, что такой-то – плохой писатель, конечно, смягчается тем, что в Германии очень трудно стать приличным и сносным писателем, и уж почти невозможно – стать хорошим писателем. Для этого здесь не хватает естественной почвы, художественной оценки устной речи, художественного обращения с нею и ее воспитания. Поскольку во всех публичных высказываниях, как это видно хотя бы по салонным беседам, проповедям и парламентским речам, она еще не приведена к единому национальному стилю и даже к потребности в едином стиле, и все, что может в Германии говорить, никак не выйдет из стадии наивнейшего экспериментирования с языком, у писателя нет никакой единой нормы, и он до некоторой степени получает право обращаться с языком по своему усмотрению; что должно в дальнейшем вызвать ту безграничную dilapidation1 немецкого языка «современности», которую самым выразительным образом описал Шопенгауэр: «Если так будет продолжаться», сказал он однажды, «то в 1900 году немецких классиков уже не будут толком понимать, и при этом не будут знать никакого другого языка, кроме люмпенского жаргона шикарной «современности», основное свойство которой – импотенция». И в самом деле, в новомодных журналах от немецких грамматиков и судей в вопросах языка уже можно услышать, что наши классики не годятся более в образцы для нашего стиля, поскольку у них множество слов, оборотов и синтаксических конструкций, которые у нас уже не встречаются, – а посему образцы словоупотребления следует собирать у нынешних литературных знаменитостей и рекомендовать их в качестве примеров для подражания, как это, в частности, недавно и вправду было сделано в бестолковом словаре Зандерса. Здесь в качестве классика является мерзостный монстр стиля Гуцков, – и вообще, похоже, нам придется привыкать к совершенно новому и шокирующему сонму «классиков», среди которых первый или, по крайней мере, один из первых – Давид Штраус, тот самый, которого мы не можем охарактеризовать иначе, чем мы это уже сделали, а именно – как никуда не годного стилиста.

1 растрата (лат.).

Для псевдо-культуры образованца в высшей степени характерно то, как он создает для себя понятие классика и образцового писателя – он, проявляющий свою силу лишь в круговой обороне от по-настоящему художественного строгого стиля культуры и за счет стойкости этой обороны приходящий к однородности высказываний, которая опять же выглядит почти как единство стиля. Как же возможно, что при неограниченном экспериментировании, которое каждому дозволяется с языком, отдельные авторы все же подбирают обращенный ко всем тон? Что же собственно находит здесь такой повсеместный отклик? Прежде всего – негативное качество: нехватка всего, что может показаться предосудительным; предосудительным же является все по-настоящему продуктивное.

Подавляющая доля того, что немец теперь читает каждый день, без сомнения, приходится на газеты вкупе с соответствующими журналами; газетный немецкий, без остановки, капля за каплей, одними и теми же оборотами и словами, формирует слух немца, и поскольку он тратит на это чтиво в основном те часы, в которые его утомленный дух и без того не расположен к сопротивлению, его чувство языка начинает ощущать себя как дома в этом ежедневно-газетном немецком и болезненно переносит его отсутствие, если таковое вдруг случается. А изготовители этих газет, вполне сообразно своему занятию, основательнее всего приохотились к грязи этого газетного языка; они в самом прямом смысле слова утратили всякий вкус, – их язык способен ощутить разве что совершенно испорченное и отсебятину, причем с некоторого рода удовольствием. Этим объясняется то tutti unisono, которым, несмотря на всеобщую вялость и хворость, соглашаются со всяким новоизобретенным языковым ляпсусом: такой наглой порчей языка мстят за невообразимую скуку, которую он навевает на своих поденщиков. Помнится, я читал призыв Бертольда Ауэрбаха «к немецкому народу», в котором чуднó и надуманно не по-немецки звучит каждый оборот и который как целое походил на бездушную мозаику слов с интернациональным синтаксисом (не говоря уж о том неряшливом немецком, которым Эдуард Девриент почтил юбилей Мендельсона). Так что в ошибках речи – вот что примечательно – наш филистер не находит ничего предосудительного: они для него скорее манящая свежесть в бесплодной пустыне будничного немецкого. Предосудительным же для него остается то, что по-настоящему продуктивно. Наисовременнейшему образцовому писателю даже не то чтобы прощается его совершенно искаженный, вычурный или растрепанный синтаксис и его смехотворные неологизмы – нет, они ставятся ему в заслугу, преподносятся как пикантность. Но горе тому стилисту с характером, который с такой же принципиальностью и постоянством избегает встречи с будничными оборотами, как и с, по выражению Шопенгауэра, «выношенными в ночь накануне чудищами теперешней писанины». Когда плоское, истертое, бессильное, банальное воспринимается как правило, а дурное и испорченное – как приятные исключения, то сила, необычность и красота оказываются ославлены; так что в Германии постоянно повторяется история того стройного путешественника, который попал в страну горбунов, и там из-за своего мнимого уродства и дефектно прямой спины подвергался самому позорному осмеянию, покуда его наконец не взял под опеку священник, обратившийся по этому случаю к народу со следующими словами: лучше оплачьте этого несчастного чужеземца и с благодарностью принесите жертву богам, которые украсили вас таким выдающимся мясистым бугром.

Если бы некто вознамерился сейчас создать позитивную грамматику сегодняшнего общеупотребительного немецкого стиля и постарался бы угадать правила, которые в качестве неписанных, невысказанных, и все же подлежащих исполнению императивов проявляют свою власть за каждым письменным пультом, то он бы встретился с удивительными представлениями о стиле и риторике, которые, возможно, позаимствованы еще из каких-то школьных воспоминаний и подневольных упражнений в стилистике латыни, а возможно из чтения французских писателей, и над невероятной незрелостью которых всякий основательно образованный француз имеет полное право подтрунивать. Об этих удивительных представлениях, под властью которых живет и пишет едва ли не каждый немец, похоже, ни один из дельных немцев еще не задумывался.

В частности, мы обнаружим требование, чтобы время от времени возникал образ или сравнение, но что сравнения эти должны быть новы. Однако новое и современное для скудных мозгов писаки идентичны, и вот он мучается, надергивая свои сравнения с железных дорог, телеграфов, паровых машин и бирж, и испытывает гордость за то, что эти образы наверняка новы, поскольку они современны. В книге штраусовских откровений эта дань современным сравнениям выплачена сполна: прощается он с нами описанием дорожного ремонта, занимающим полторы страницы; парой страниц раньше он сравнивает мир с машиной, ее шестернями, прессами, молотами и «умягчающим маслом». – (С. 362): Трапеза, которая начинается с шампанского. – (С. 325): Кант как закаливающая водная процедура. – (С. 265): «Швейцарская конституция соотносится с английской как водяная мельница с паровой машиной или как вальс или песня – с фугой или симфонией». – (С. 258): «Всякая апелляция должна пройти через положенный ход инстанций. Посредничающая инстанция между индивидом и человечеством – это нация». – (С. 141): «Если мы хотим выяснить, жив ли еще организм, который кажется нам умершим, мы обычно прибегаем к какому-нибудь сильному и даже болезненному раздражительному средству, например, к уколу». – (С. 138): «Область религии в душе человека походит на область краснокожих в Америке». – (С. 137): «Виртуозы благочестия в монастырях». – (С. 90): «Полностью прописать баланс всего предшествующего, полученный при сведении наших счетов». – (С. 176): «Дарвиновская теория походит на первую профилировку железнодорожного пути … где на ветру весело развеваются флажки». На такой вот в высшей степени современный манер Штраус справляется с филистерским требованием, чтобы время от времени появлялось новое сравнение.

Весьма распространено и другое риторическое требование, что все дидактическое следует излагать в длинных предложениях, к тому же сугубо абстрактно, а то, что должно убеждать, любит, напротив, рубленые фразы и выскакивающие друг за другом контрасты выражений. Образцовый пример дидактичности и учености, растянутый до размеров неохватного шлейермахеровского пузыря и поспешающий с поистине черепашьим проворством, находится у Штрауса на с. 132: «То, что на ранних стадиях религии вместо одной такой причины выступают несколько, а вместо единого бога – множество богов, объясняется согласно такому происхождению религии тем, что различные природные силы или жизненные явления, вызывающие в человеке чувство абсолютной зависимости, поначалу еще действуют на него во всем своем многообразии, он еще не осознал, что в том, что касается этой абсолютной зависимости, между ними нет никакого различия, а следовательно и причина этой зависимости или существо, к которому она в конечном счете восходит, может быть лишь единым». Противоположный пример коротеньких фраз и аффектированной живости, которая так взволновала некоторых читателей, что они теперь упоминают Штрауса только наравне с Лессингом, мы находим на странице 8: «Я отлично знаю, что то, что я собираюсь изложить в дальнейшем, многим известно столь же хорошо, а некоторым даже и еще лучше. Иные уже высказались публично. Должен ли я молчать из-за этого? Думаю, нет. Мы же все взаимно дополняем друг друга. Если другой знает многое лучше, то и я, быть может, знаю лучше кое-что; некоторые же вещи я знаю иначе, смотрю на них иначе, нежели прочие. Итак, говоря прямо, откроем свои карты, чтобы все видели, что они не крапленые». Разумеется, штраусовский стиль обычно придерживается середины между этим разудалым маршем и той похоронной медлительностью, однако между двумя пороками не всегда обитает добродетель, а зачастую лишь слабость, бледная немочь, импотенция. На самом деле я был очень разочарован, прочесав штраусовскую книгу в поисках тонких и остроумных черточек и оборотов, даже заведя себе специальную рубрику, чтобы при случае похвалить за что-нибудь писателя Штрауса, и не обнаружив у нашего исповедника ничего достойного похвалы. Я искал и искал, а рубрика моя пустовала. Зато вовсю заполнялась другая, под названием «ошибки речи, путаные образы, невнятные сокращения, безвкусица и напыщенность», – да такие, что после этого мне остается лишь поделиться скромной подборкой из моего огромного собрания проб штраусового пера. Быть может, мне удастся сконцентрировать под этой рубрикой как раз то, что порождает у нынешних немцев веру в великого и чарующего стилиста Штрауса. Это курьезы выражений, которые посреди пересохшей пыльной пустыни этой книги преподносят если и не приятный, то все же болезненно чарующий сюрприз; в таких местах мы по крайней мере замечаем, если воспользоваться штраусовским сравнением, что еще не померли и по-прежнему реагируем на такие уколы. Ибо во всем прочем мы встречаем ту нехватку всяческой провокативности, то есть всяческой продуктивности, – нехватку, которую нынче и относят на счет положительных черт нашего классического прозаика. Предельная трезвость и сухость, поистине донельзя исхудавшая трезвость вызывает теперь у образованной массы неестественное ощущение, будто бы именно это и является признаком здоровья, так что здесь более чем уместно вспомнить сказанное автором «Dialogus de oratoribus»: «illam ipsam quam iactant sanitatem non firmitate sed ieiunio consequuntur1». Потому-то с инстинктивным единодушием и ненавидят они всякую firmitas2, что она свидетельствует о совсем ином здоровье, нежели их здоровье, и пытаются навести подозрение на firmitas – упругую сжатость, огненную силу движений, энергию и нежность игры мускулов. Они договорились перевернуть природу и имена вещей и впредь говорить о здоровье там, где мы видим слабость, о болезни и перенапряжении – там, где нам встречается подлинное здоровье. Так что и Давид Штраус теперь слывет «классиком».

1 «Диалоги об ораторах»: «той пресловутой здравости красноречия, которой так похваляются, они достигают не изобилием силы, а ее скудостью» (лат.).

2 сила, твердость, крепость (прям. и перен.) (лат.).

И если б эта трезвость была по крайней мере строго логической трезвостью! Но ведь именно простота и строгость мышления утрачена этими «слабыми», и в их руках распадается даже логика языка. Попробуйте только перевести этот штраусовский стиль на латынь, что вполне допустимо сделать и с Кантом, а в случае с Шопенгауэром удобно и даже напрашивается. Причина того, что это совершенно не получится со штраусовским немецким, лежит, видимо, не в том, что его немецкий немчее и германистей, чем у них, а в том, что у него он сбивчив и нелогичен, у тех же – исполнен простоты и величия. И тот, кто знает, насколько те прежние старались научиться речи и письму и насколько чуждо такое стремление нынешним, почувствует, как это заметил однажды Шопенгауэр, настоящее облегчение, когда, через силу покончив с такою вот немецкой книгой, сможет снова обратиться к другим, как древним, так и новым языкам, «ибо в них передо мною твердо зафиксированная грамматика с орфографией, и я целиком отдаюсь мышлению, меж тем как в немецком мне каждый миг мешает настырность автора, который желает настаивать на своих грамматических и орфографических причудах, торчащих там и сям как наросты; мне мерзит нагло чванящаяся при этом глупость. Поистине это настоящая мука видеть, как ослы и невежи обращаются с красивым, старинным языком, на котором написаны классические произведения».

Так взывает к вам священный гнев Шопенгауэра, и вы не вправе заявлять, что вас не предостерегли. Тому же, кто не желает прислушиваться ни к каким предостережениям и ни за что не хочет расставаться с верой в классика Штрауса, остается в качестве последнего рецепта посоветовать подражать ему. Что уже в любом случае на свой страх и риск – ведь за это придется расплачиваться как собственным стилем, так и, в конечном счете, своей головой; так что и на вас исполнятся слова индийской мудрости: «грызть коровий рог бесполезно и укорачивает жизнь: зубы сотрутся, а сока не достанется».

 

12

А под конец хотелось бы предъявить нашему прозаику-классику обещанное собрание проб стиля; возможно, Шопенгауэр озаглавил бы его в целом: «Новые образчики современного люмпенского жаргона». Ибо в утешение Штраусу, если это сумеет его утешить, может быть сказано, что нынче весь мир пишет так, как он, а отчасти и еще более жалким образом, и что среди слепых даже одноглазому быть королем. По правде, признавая у Штрауса наличие одного глаза, мы делаем ему слишком большую скидку, но мы делаем это потому, что он хотя бы пишет не так, как самые злостные растлители немцев – гегельянцы и их увечное потомство. Штраус хотя бы хочет выбраться из этого болота, и отчасти даже выбрался из него, но до твердой почвы ему еще далеко. По нему можно до сих пор заметить следы гегельянского заикания его юности; что-то в нем тогда вывихнулось, случилось растяжение какой-то мышцы – тогда-то его слух притупился, как у растущего под барабанный бой ребенка, чтобы никогда уже более не ощутить тех художественных нежных и прочных законов звучания, под властью которых живет писатель, воспитанный на хороших образцах и в строгой дисциплине. Тем самым как стилист он утратил все, что имел, и обречен всю жизнь сидеть на бесплодном и опасном плывуне газетного стиля, – коль скоро он не хочет вновь угодить в гегелевскую трясину. Тем не менее, на пару часов современности он добился известности, и быть может кто-то знает еще пару более поздних часов, когда он был знаменитостью, – однако затем наступит ночь и вместе с нею забвение. И уже в тот самый миг, когда мы записываем в черный список его стилистические грехи, начинается закат его славы. Ибо согрешивший против немецкой речи оскверняет таинство всего нашего германства: она одна сквозь все это смешение и смену национальностей и нравов, будто бы каким-то метафизическим чудом, спасала себя и тем самым немецкий дух. Она одна служит для этого духа залогом будущего, – если только она не погибнет от нечестивых рук современности. «Но di meliora1!

1 да [будет] лучшее, (да оградят от этого боги) (лат.).

Прочь, pachydermata1, прочь! Это немецкий язык, на котором говорят люди, на котором сочиняли великие поэты и писали великие мыслители. Лапы прочь!».

1 толстокожие (греч.).

Возьмем, к примеру, предложение с первой же страницы штраусовской книги: «Уже в пору усиления … римский католицизм признал требование диктаторски собрать всю свою духовную и светскую власть в руке объявленного непогрешимым папы». Под этим неряшливым одеянием спряталось несколько разных положений, которые совершенно не подходят друг другу и попросту невозможны в одно и то же время; некто может каким-то образом признать требование собрать свою власть или вложить ее в руки диктатора, однако он не может диктаторски собрать ее в руке другого. Если католицизму говорится, что он диктаторски собрал свою власть, тогда он сам сравнивается с диктатором; однако очевидно, что здесь с диктатором хотят сравнить непогрешимого папу, и только из-за неясности мысли и нехватки языкового чутья наречие оказывается на неверном месте. Но чтобы прочувствовать нелепость иных оборотов, я рекомендую перевести их в такую вот упрощенную форму: хозяин собирает вожжи в руке своего кучера. – (С. 4): «Причиной противоположности прежнего консисториального режима и направленных на синодальный строй устремлений оказываются лежащие за иерархическими чертами первого и демократическими чертами вторых догматически-религиозные различия». Невозможно было выразиться более неловко: во-первых, мы имеем противоречие между режимом и некими устремлениями, далее причиной этой противоположности оказываются догматически-религиозные различия, и эти оказывающиеся причиной различия находятся за иерархическими чертами первого и демократическими чертами вторых. Просто загадка: какая вещь оказывается за двумя вещами причиной третьей вещи? – (С. 18): «и дни, хотя и недвусмысленно обрамленные рассказчиком между вечером и утром» и т.д. Заклинаю вас, сударь, перевести это на латинский, чтобы понять, как вы бессовестно злоупотребляете языком. Дни, которые обрамлены! Рассказчиком! Недвусмысленно! И обрамлены между чем-то! – (С. 19): «О неверных и противоречивых описаниях, о ложных мнениях и суждениях не может у Библии быть и речи».

Сказано на редкость неряшливо! Вы путаете «у Библии» и «в Библии», к тому же крайне неудачно поставили ее после, а не перед «не может». Полагаю, вы хотели сказать: неверным и противоречивым описаниям, ложным мнениям и суждениям в Библии не может быть места. Почему же? Именно потому, что она Библия – стало быть, «в случае Библии об этом не может идти и речи». Чтобы не утруждать себя этими нюансами, вы решили использовать люмпенский жаргон и перепутать предлоги. На схожее преступление вы решились и на следующей странице: «Компиляции, в которые переработаны более древние фрагменты». Вы имеете в виду: «в которых переработаны более древние фрагменты» или «в которые вошли более древние фрагменты»? – На той же странице какими-то студенческими оборотами вы говорите о «дидактической поэме, оказавшейся в неприятной ситуации быть сперва на разный лад превратно толкованной (лучше бы: истолкованной), затем приобрести врагов и быть оспоренной», а на с. 24 даже о «колких каверзах, с помощью которых пытались смягчить ее жесткость»! Я оказался в неприятной ситуации не знать нечто жесткое, жесткость чего смягчают чем-то колким; при том Штраус повествует (с. 367) даже о «смягчаемой встряхиванием остроте?». – (С. 35): «Вольтеру на той стороне совершенно типически для обеих наций соответствует здесь Самуэль Герман Реймарус». Человек может оказаться типическим лишь для одной нации, но ни в коем случае не может соответствовать другому типически для обеих наций. Это позорное насилие над языком с целью сэкономить или выгадать на предложении. – (С. 46): «Nun stand es aber nur wenige Jahre an nach Schleiermachers Tode, dass»1. Такой бумагомаратель конечно же не беспокоится о порядке слов; то, что здесь слова «nach Schleiermachers Tode» стоят не там, где нужно, а именно после «an», меж тем как они должны стоять перед «an», для Ваших отдавленных медведем ушей так же все равно, как написать после этого «dass»2 на месте

1 Однако прошло лишь несколько лет после смерти Шлейермахера, что (нем.).

2 что (нем).

«bis»1. – (С. 13): «также из всех различных оттенков, которыми переливается сегодняшнее христианство, у нас может идти речь разве что о наиболее крайнем, зрелом, можем ли мы исповедовать его». На вопрос «о чем идет речь» можно, во-первых, ответить «о том-то и о том-то» или же, во-вторых, посредством конструкции «можем ли мы»; хвататься без разбора сразу за обе конструкции пристало разве что неряхе-подмастерью. Скорее, он хотел сказать: «касательно наиболее крайнего у нас может идти речь разве что о том, исповедуем ли мы его еще», однако предлоги немецкого языка здесь, похоже, лишь для того, чтобы сильно удивить нас использованием каждого из них. На с. 358, например, чтобы устроить нам такой сюрприз, «классик» путает выражения «в книге речь идет о том» и «дело в том»; в результате мы вынуждены слушать такое предложение: «при этом остается неопределенным, идет ли дело о внешнем или о внутреннем геройстве, о битвах в открытом поле или в глубинах человеческой души». – (С. 343): «для нашей нервно перевозбужденной эпохи, которая особенно в своих музыкальных склонностях дает налицо эту болезнь». Позорное смешение выражений «быть налицо» и «давать представление о». Таких улучшителей языка надо, невзирая «на лицо», наказывать, как школьников. – (С. 70): «мы видим здесь один из тех ходов мысли, благодаря которым ученики пробивали себе дорогу к выработке представления о воскресении своего убитого учителя». Какой образ! Вот уж фантазия достойная трубочиста! Посредством хода пробивать себе дорогу к выработке!

1 покуда, до (нем.).

Когда на с. 72 этот великий мастер слова, Штраус, характеризует историю о воскресении Иисуса как «всемирно-историческое надувательство», мы лишь хотим спросить его здесь с точки зрения грамматики о том, кого он собственно уличает в этом «всемирно-историческом надувательстве», то есть в обмане других и преследующем личный интерес мошенничестве? Кто мошенничает, кто обманывает? Ибо мы никак не можем представить себе «надувательство» без субъекта, который ищет при этом собственной выгоды. Поскольку на этот вопрос Штраус не сможет дать нам никакого ответа (в случае, если своего бога, то есть бога заблуждающегося из благородной страсти, он постыдится выставить на посмешище как мошенника), нам остается счесть это выражение, по крайней мере, столь же нелепым, сколь и безвкусным.

На той же странице значится: «его учения как разрозненные листки были бы унесены ветром и рассеяны, если бы бредовая вера в его воскресение не скрепила в крепкий прочный переплет и таким образом сохранила их». Тот, кто говорит о листках на ветру, вводит фантазию читателя в заблуждение, коль скоро затем выясняется, что он подразумевал бумажные листы, которые могут быть скреплены книжным переплетом. Добросовестный автор ничего так не боится, как дать читателю сомнительный или вводящий в заблуждение образ, ибо образу надлежит прояснять; если же сам образ неясно выражен и вводит в заблуждение, то он делает суть темнее, чем она была без него. Но наш «классик», конечно, не стремится к особой точности; он смело говорит о «руке наших источников» (с. 76), о «нехватке сподручных источников» (с. 77) и о «руке потребности» (с. 215).

(С. 73): «Веру в его воскресение надо записать на счет самого Иисуса». Тот, кто с таким банальным меркантилизмом говорит о столь небанальных вещах, дает понять, что он всю свою жизнь читал на редкость скверные книжонки. Следы их чтения штраусовский стиль оставляет повсюду. Воз можно, он слишком усердно читал сочинения своих теологических противников. Но где можно научиться докучать «старому Богу иудеев и христиан», живописуя такие мещанские картинки, как, например, на с. 105, где «из-под старого Бога иудеев и христиан вытащили стул» или на той же странице, где «перед старым персональным Богом словно бы встал жилищный кризис», или на с. 115, где его же выселили «в кладовку, где его, кстати, еще прилично содержат и занимают»? С. 111: «вместе с исполнимой мольбой упал еще один существенный атрибут персонального Бога». Подумайте же сперва, бумагомаратель, прежде чем марать бумагу! Сдается мне, что чернила должны покраснеть, если ими накарябают нечто о молитве, которая «атрибут», вдобавок еще и «упавший атрибут».

Но что мы видим на с. 134! «Некоторые из желательных атрибутов, которые человек прежних эпох приписывал своим богам – я хочу привести в качестве примера лишь способность скорейшего пересечения пространства – теперь, вследствие рационального владычества над природой, он сам взял на себя». Кто распутает нам этот узел?! Хорошо, человек прежних эпох приписывает богам атрибуты; «желательные атрибуты» – это уже звучит сомнительно! Штраус, вроде, имеет в виду, что человек полагал, будто все, что он хотел бы иметь, но не имеет, на самом деле есть у богов, и что боги таким образом имеют атрибуты, соответствующие человеческим желаниям, вроде как «желательные атрибуты». Но вот, согласно учению Штрауса, человек принимает некоторые из этих «желательных атрибутов» на себя – какое-то темное происшествие, столь же темное, как и то, что описано на с. 135: «должно наступить желание придать этой зависимости на кратчайшем пути выгодный для человека поворот». Зависимость – поворот – кратчайший путь – желание, которое наступает; горе тому, кто в самом деле пожелал бы увидеть такое происшествие! Это сцена из книги с картинками для слепых. Приходится на ощупь.

Новый пример (с. 222): «Восходящее и своим восхождением перекидывающееся даже через отдельный спуск направление этого движения», и еще более сильный (с. 120): «Последний кантовский поворот, чтобы прийти к цели, видел себя, как мы обнаружили, вынужденным к тому, чтобы прибавить к своему пути еще вершок через поле будущей жизни». Никому, кроме вьючной скотины, не найти дороги в этом тумане. Повороты, которые видят себя вынужденными! Перекидывающиеся через спуск направления! Повороты, которые выгодны на кратчайшем пути, повороты, которые прибавляют к своему пути еще вершок через поле! Через какое поле? Через поле будущей жизни! К черту всю эту топографию! Свету, свету! Где нить Ариадны в этом лабиринте? Нет, никто не вправе позволять себе так писать, будь это даже знаменитейший прозаик, а тем более человек с «полностью проросшими религиозными и нравственными задатками» (с. 50). Я полагаю, что человеку пожилому следовало бы знать, что язык – это доставшееся нам от предков и передаваемое потомкам наследство, перед которым следует благоговеть, как перед чем-то священным, бесценным и неприкосновенным. Если у вас притупился слух, так спросите, загляните в словарь, используйте хорошие грамматические справочники, но не смейте так вот грешить среди бела дня! Штраус говорит, к примеру (с. 136): «иллюзия, избавиться от которой себе и человечеству должно быть стремлением всякого пришедшего к этому воззрению». Эта конструкция – неправильная, и если «проросшие» уши борзописца этого не замечают, придется ему в ухо прокричать: либо «себе помогают избавиться от чего-либо», либо «кого-либо избавляют от чего-то»; Штраусу, стало быть, следовало сказать: «иллюзия, помочь избавиться от которой себе и человечеству» либо «избавить от которой себя и человечество». То же, что им написано, это люмпенский жаргон. Каково же нам видеть, как такая стилистическая пахидерма еще и кувыркается в новообразованных или трансформированных старинных словах, когда она вещает о «вёрстывающем смысле социал-демократии» (с. 279), как будто это Себастьян Франк, или когда она подражает оборотам Ганса Закса (с. 259): «народы суть богом желанные, то есть сообразные природе формы, в коих человечество приносит себя в бытие, от коих ни один разумный не вправе отвернуться, ни один честный – отречься». – (С. 252): «Согласно закону род человеческий различен расами»; (с. 282): «испытуя противодействие». Штраус и не замечает, отчего так выделяются эти старинные заплатки посреди вполне современной поношенности его выражений. Всякий ведь заметит по таким оборотам и таким заплаткам, что они украдены. Но наш портняжка нет-нет да и станет креативным, умудряясь справить себе среди своих заплаток новое словцо; на с. 221 он говорит о «sich entwickelnden aus- und emporringenden Leben»1, однако «ausringen» можно сказать либо о прачке, либо о герое, который закончил бой и умирает; «ausringen» в смысле «развиваться» это штраусовский немецкий; равно как и «все ступени и стадии запеленывания и распеленывания» – какой-то грудничковый немецкий! – (С. 252): «в купности» вместо «вкупе». – (С. 137): «в повседневном обиходе средневековых христиан религиозный элемент гораздо чаще и непрерывнее приходил к заявлению». «Гораздо непрерывнее» – это, несомненно, образцовая сравнительная степень – если, конечно, считать Штрауса образцовым прозаиком. А он ведь использует еще и немыслимое «совершеннее» (с. 223 и с. 214). Но «приходить к заявлению»! Откуда такое вообще народилось, отчаянный Вы мастер слова!? Ибо тут я оказываюсь совершенно бессилен, никакая аналогия не приходит мне в голову, братья Гримм молчат, как могилы, когда к ним заявляешься с такого рода «заявлениями». Вы ведь, должно быть, имели в виду всего-то лишь «религиозный элемент чаще проявляет себя»; то есть в силу чудовищного невежества Вы опять-таки путаете предлоги и приставки, путать же «проявлять» и «заявлять» изрядно отдает пошлостью, пусть даже Вы и не проявите радости от того, что я открыто об этом заявляю. – (С. 220): «потому, что позади их субъективного значения мне слышалось еще и звучание бесконечного по своей дальнобойности объективного». Как я уже говорил, со слухом у Вас обстоит неважно или, по крайней мере, странно: Вам слышится «звучание значений», и даже звучание «позади» других значений, и эти услышанные значения имеют «бесконечную дальнобойность»! Это то ли какая-то чепуха, то ли профессиональная артиллеристская парабола. – (С. 183): «внешние контуры теории таким образом уже заданы; также и некоторые из пружин, определяющих движения внутри последних, уже вставлены». Это опять же либо чушь, либо профессиональный, недоступный нам жаргон позументщика. Ну кому нужен матрас, который состоит из контуров и вставленных пружин? И что это за пружины такие, которые определяют движение внутри матраса? Мы сомневаемся в штраусовской теории, коль скоро он предъявляет ее нам в таком вот обличии, и вынуждены сказать о ней то, что так прекрасно выразил сам Штраус (с. 175): «для настоящей жизнеспособности ей еще не хватает существенных средних членов». Итак, займемся же средними членами! Контуры и пружины на месте, кожа и мускулы препарированы, но, конечно, пока у нас налицо только они, не хватает еще многого для настоящей жизнеспособности или, выражаясь вместе со Штраусом «непредрешаемей», «когда два столь различных по ценности произведения с несоблюдением переходных ступеней и промежуточных состояний непосредственно сталкивают друг об друга». – (С. 5): «Однако можно не быть высокопоставленным и все же не лежать на земле». Конечно, мы понимаем Вас, наш магистр в чем-то слегка наброшенном! Ведь кто не стоит и притом не лежит, тот летает, возможно, парит или порхает. Но будь Вам дело до выражения чего-то иного, помимо Вашего порхания, как то не без труда можно заключить из контекста, я бы избрал на Вашем месте другое сравнение, которое бы и выражало нечто иное. – (С. 5): «заведомо иссохшие ветки старого дерева», – какой заведомо иссохший стиль! – (С. 6): «тот не может отказать в признании и непогрешимому папе, как вызванного той самой потребностью». Дательный падеж ни в коем случае нельзя путать с винительным: это ляпсус даже для ребенка, а для образцового прозаика – преступление. – На с. 8 мы находим «новообразование новой организации идеальных элементов в жизни народа». Предположим, что подобная тавтологическая бессмыслица в самом деле могла выплеснуться из чернильницы на бумагу – но почему же ее нужно тогда еще и печатать? Допустимо ли не увидеть подобного во время корректуры? Корректуры шести изданий! Кстати, к стр. 9: если цитируешь слова Шиллера, то надо делать это точнее, а не с такой приблизительностью! Этого требует должное уважение! Должно быть: «не страшась ничьей немилости».

1 букв. значение, вкладывавшееся Д. Штраусом: развивающейся, в борьбе и стремлении вверх достигающей <своего> жизни (нем.). См. прим.

(С. 16): «Ибо тогда она немедленно становится засовом, сдерживающей стеной, против которой теперь со страстным негодованием направляет себя весь напор прогрессивного разума, все осадные орудия критики». Тут мы должны сперва представить себе нечто, что поначалу становится засовом, а потом стеной, и против чего, наконец, «со страстным негодованием направляют себя осадные орудия» или даже «напор» – со страстным же негодованием. Сударь, выражайтесь же по-человечески! Осадные орудия кем-то направляются, а не направляют себя сами, и лишь тот, кто их направляет, а не сами осадные орудия могут испытывать страстное негодование, хотя мало кто будет так негодовать на стену, как это вы нам преподносите. – (С. 266): «из-за чего подобного рода избитые фразы всегда выстраивали излюбленную арену демократических пошлостей». Совершенно не продумано! Избитые фразы не могут выстраивать арену, а только лишь сами валяться или гарцевать на ней. Штраус, должно быть, хотел сказать: «почему подобные мнения всегда выстраивали излюбленную арену для демократических избитых фраз и пошлостей». – (С. 320): «сокровенные глубины наполненной чувствительными струнами души поэта, которая при всей ее ретивой деятельности в области поэзии и естествознания, светских и государственных дел постоянно ощущала потребность в возвращении к тихому очагу благородной любви». Я пытаюсь вообразить себе душу, которая, как арфа, «наполнена струнами», и которая при этом занята «ретивой деятельностью», то есть эдакую галопирующую душу, которая ретиво уносится вдаль, как жеребец, но в конечном счете возвращается к «тихому очагу». Буду ли я неправ, если эту галопирующую и возвращающуюся к очагу, вдобавок еще занимающуюся политикой душеньку-арфу я назову весьма оригинальной – настолько же оригинальной, насколько не оригинальны, избиты и попросту непозволительны «чувствительные струны души поэта»? По таким вот впечатляющим новшествам в области банального или абсурдного мы и узнаём «классического прозаика». – (С. 74): «если у нас отверзнутся очи, и мы честно сознáемся в найденном через это отверзание очей». В этом роскошном и торжественно ничего не говорящем обороте ничто так не впечатляет, как сочетание «найденного» со словом «честно»: тот, кто нечто находит и не выдает, то есть не сознается в «найденном», нечестен. Штраус делает наоборот, и считает нужным публично в этом признаться и себя похвалить. «Но кто же его порицал?», как спросил спартанец. – (С. 43): «лишь в одном вопросе веры он крепче натянул нити, который притом является и центральным пунктом христианской догматики». Остается неясным, что же он собственно сделал, – когда это у нас натягивают нити? Может быть, эти нити были вожжами, а их крепкий натягиватель – кучером? Лишь с такой поправкой я могу понять это сравнение. – (С. 226): «В меховых накидках заложено более верное предчувствие». Несомненно! Ведь «ответвившийся от праобезьяны прачеловек был еще далек от того» (с. 226), чтобы знать, что однажды дело у него дойдет и до штраусовской теории. Но теперь мы знаем это, и «туда должен вести и поведет наш путь, где флажки весело развеваются на ветру. Да, весело, и именно в смысле чистейшей, возвышеннейшей духовной радости» (с. 176). Штраус так по-детски доволен своей теорией, что даже «флажки» становятся веселыми, и даже удивительным образом веселыми «в смысле чистейшей, возвышеннейшей духовной радости». И впрямь становится все веселее! Внезапно мы видим «трех мастеров, каждый следующий из которых встает на плечи предшественника» (с. 361) – настоящий трюк циркачей-наездников в исполнении Гайдна, Моцарта и Бетховена. Мы видим Бетховена «закусывающим удила», как лошадь (с. 356); нашему вниманию предлагается «дорога с новенькими подковами» (с. 367) (меж тем как до сих пор мы слыхали, что новые подковы бывают только у лошадей), а также «пышный парник для кровавого разбоя» (с. 287); но несмотря на столь очевидные чудеса, «чуду декретируют отставку» (с. 176). Внезапно появляются кометы (с. 164), однако Штраус успокаивает нас: «при ветреном народце комет не может идти речь об обитателях» – воистину утешительные слова, ведь в ином случае, при ветреном-то народце да к тому же ведя речь об обитателях, ни за что нельзя поручиться. Тем временем предстает новое зрелище: Штраус сам «обвивается вокруг чувства нации вверх к чувству человечества» (с. 258), меж тем как другой «ускальзывает ко все более незрелой демократии» (с. 264). Ускальзывает! Не ускользает и не соскальзывает – велит наш мастер слова, который (на с. 269) весьма настойчиво и неверно заявляет: «внутри у органичного строения есть место дельному дворянству». В высшей сфере, непостижимо высоко над нами, совершаются тревожащие явления, к примеру, «отречение от спиритуалистического исключения человека из природы» (с. 201) или (с. 210) «опровержение неприступничанья»; опасное зрелище на с. 241, где «борьба за существование вдоволь развязана в животном царстве». – На с. 359 диковинным образом даже «человеческий голос прискакал на подмогу инструментальной музыке», но вот открывается дверь, через которую чудо (с. 177) «до окончательного невозвращения вышвыривают прочь». – На с. 123 «видимость видит в смерти всего человека, каким он был, погибающим». Никогда еще вплоть до укротителя языка Штрауса видимость не видела; теперь же нам довелось встретиться с таким в калейдоскопе его языка, и мы готовы прославить его за это. Также от него мы впервые научились тому, что означает «наше чувство вселенной, будучи задетым, реагирует религиозно» и можем припомнить соответствующую этому процедуру. Мы уже знаем, как это привлекательно, когда (с. 280) «возвышенные образы попадают в поле зрения хотя бы по колено» и потому почитаем за счастье созерцать «классического прозаика», пусть даже обзор в данном случае столь ограничен. Честно говоря, то, что мы увидели, было глиняными ногами, а то, что казалось нам естественным телесным цветом, было лишь раскрашенной штукатуркой. Разумеется, обывательская культура в Германии будет возмущена тем, что речь идет о раскрашенных истуканах там, где она видит живого бога. Но тот, кто отважится опрокинуть этих истуканов, вряд ли побоится, несмотря на всеобщее возмущение, сказать этой культуре в лицо, что она сама разучилась отличать живое от мертвого, настоящее от ненастоящего, оригинал от подделки, бога от истукана, и что у нее атрофировался здоровый мужской инстинкт подлинного и верного. Она сама заслуживает гибели, и уже сейчас никнут знамена ее владычества, уже сейчас спадает с нее пурпур; если же спадет пурпур, то следом отправится и герцог.

Засим я завершаю свою исповедь. Это исповедь одиночки; а что может такой одиночка против всех на свете, даже если голос его и был бы слышен повсюду? Его суждение было бы лишь (дабы украсить вас напоследок настоящим и драгоценным штраусовым пером) «ровно такой же субъективной истинности, как без всякой объективной силы доказательств» – не правда ли, славные вы мои? Посему оставайтесь по-прежнему утешенными! По крайней мере до поры дело так и ограничится вашим «ровно такой же – как без». До поры! А именно до тех пор, пока несовременным считается то, что всегда было ко времени, ныне же более чем когда-либо своевременно и нужно – говорить правду.              

                                                  

Страницы: 1 2 3 4 5