Эдит Клюс «Ницше в России. Революция морального сознания»

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

Более решительного и агрессивного героя книги Ропшина “Конь бледный” постигает, пожалуй, еще большее опустошение. Жорж, который во имя полного самоопределения убивает, убивает и убивает, приходит в итоге к тому же решению, что и Сергей Петрович, и Ромашов – самоубийству. Стремление к вседозволенности, по мнению Ропшина, в конечном счете разрушает личность: готовность Жоржа убивать уничтожает его волю к жизни. Совершив последнее убийство, он выносит приговор себе: “Кровь родит кровь, и месть живет местью, - записывает он. – Я убил не только его [соперника]… Камо пойду и камо бежу?” (Ропшин, 116). Убив человека, женившегося на Елене, он разбил жизнь своей возлюбленной. Он низвел ее до уровня “просто смертной”, “слишком человеческой”, страдающей, жалкой женщины, поправ красоту, гордость и отчужденность, столь восхищавшие его в Елене. Этим ударом он добивает свое последнее “высшее” чувство, уничтожает последний смысл жизни. Утрата ценностей формулируется в ницшевских категориях “дальнего” и “ближнего”. В жизни Жоржа стерлись все различия между “ближним” и “дальним”. Истинная сущность нигилизма – тотальная обесцененность мира и жизни – наглядно проявляется в этом “все равно” Жоржа. Проклято все. Отвращение ко всему человеческому делает его жизнь невыносимой: “Мне скучно жить”, - пишет он. “Сегодня, как завтра, и вчера, как сегодня. Тот же молочный туман, те же серые будни. Та же любовь, та же смерть. Жизнь, как тесная улица: дома старые, низкие, плоские крыши, фабричные трубы” (Ропшин, 120). Все, что осталось у Жоржа – это “ближнее”, но оно вызывает у него лишь тошноту и скуку. По иронии судьбы, в стремлении к “дальним” целям, отрицающим земное по своей сути, он убивает по пути и свои возвышенные идеалы, и способность к оценке, и, самое главное, свои лучшие чувства. В конце концов, его воля к свободе оборачивается против самой себя, и объектом приложения ее безжалостной силы становится последняя бережно хранимая ценность, еще оставшаяся у Жоржа – сама жизнь. Его последнее деяние – самоубийство.

Противники Ницше рассмотрели только одну сторону нового культа = его бьющую в глаза аморальность. Но было в этом культе и то, что они не сумели распознать: отчаянное ощущение неустройства жизни и не менее отчаянная надежда на перемены, мотивировавшие поведение, которое с точки зрения большинства привычных норм нельзя было не признать дурным и разрушительным. Этос, ставший предметом исследования и изображения в литературе “средней руки”, интересен как показатель далекоидущего пересмотра общественных ценностей и критериев дозволенного поведения в среде образованного читающего общества. Прежняя этика самоограничения и заботы о ближнем уступила место иным социальным ценностям.

Решительное отрицание морали любви к ближнему и упорное воинствующее высокомерие – эти черты в наибольшей степени роднят трех протагонистов рассматриваемых произведений. Учитель Сергея Петровича, Новиков, презирает слабых. Сам Сергей Петрович, выискивая в себе признаки сверхчеловеческого своеволия, вскоре начинает смотреть свысока на университетских товарищей: раз их “внутреннее я” не доросло до столь глубоких исканий, значит, он как личность стоит выше их.

В “Поединке” неприятие Назанским сочувствия к ближнему значительно глубже, но вполне объяснимо. Вопреки своей малопривлекательной наружности Назанский тонкостью душевной организации и чуткостью к нравственным вопросам намного превосходит остальных персонажей повести Куприна. Он ненавидит пустоту и жестокость армейской жизни, ему отвратительно издевательство офицеров над солдатами и пустое бахвальство так называемой “честью” в своем кругу. И борьба с бесполезным сочувствием, то есть именно с тем чувством, которое больше всего ранит его самого, - это для Назанского своего рода компенсация его бессилия изменить окружающий мир. Для него сострадание – “болезнь”. “Кто мне докажет с ясной убедительностью, - чем связан я с этим – черт бы его побрал! – моим ближним, с подлым рабом, с зараженным, с идиотом? О, из всех легенд я более всего ненавижу – всем сердцем, всей способностью к презрению – легенду об Юлиане Милостивом. Прокаженный говорил: “Я дрожу, ляг со мной в постель рядом. Я озяб, приблизь свои губы к моему смрадному рту и дыши на меня”. Ух, ненавижу! Ненавижу прокаженных и не люблю ближних” (Куприн, 210).

Состраданию не под силу умерить страдание. Именно несостоятельность этой добродетели и власть, которую она имеет над ним самим, и заставляет Назанского с такой резкостью обрушиваться на нее.

Наиболее последователен в своем презрении к ближнему Жорж в “Коне бледном” Ропшина. Любой, кто пытается предъявить к нему какие-либо требования, вызывает у Жоржа отторжение: он насмехается над своей любовницей, называя “нищенкой”, потому что в заблуждении принимает пылкую привязанность к нему этой женщины за разновидность рабства. Его раздражают ее большие руки и отвисшая нижняя губа. По ходу романа с удивлением понимаешь, что Жорж терпит рядом только безобразное: все возвышенное и сильное ущемляет его чувство превосходства и должно быть уничтожено.

Черствость всех этих анти-героев вызвана отчуждением от окружающих. Эти ищущие души кажутся бесчувственными, совсем как их предшественники – “лишние” люди. Однако теперь их бессердечие встречает большее понимание, чем в прошлые времена. Крайне неблаговидные, даже криминальные формы поведения – самоизоляция, пьянство, убийство и, наконец, самоубийство – находят все больше сторонников. Исключительная распространенность самоубийств вызывает вопрос: почему добровольный уход из жизни является логическим, да и просто приемлемым исходом русского мифа самореализации? В трех рассмотренных произведениях герой, неспособный смириться с хаосом обнаженной реальности земного бытия, видит в самоубийстве единственный “героический выход”. В этой жизни мечты о самоопределении, взлелеянные Сергеем Петровичем, Жоржем и Ромашовым, повисают в воздухе. Эти персонажи страдают от того же рокового разрыва между идеалом и действительностью, что и “лишние” люди, и зачастую обречены на ту же участь. В смерти эти неуспокоенные души находят избавление от жизни. Ни для кого из них акт самоубийства не становится выражением amor fati, напротив, это еще более полное отрицание бытия.

Теперь становится яснее роль Ницше в нравственном бунте, описываемом русскими писателями. Под внешним обличьем демонстративной адаптации “массового” ницщеанства скрываются традиционные русские проблемы, нашедшие свое наиболее яркое воплощение в творчестве Достоевского. Здесь пересматривается упрощенческий подход Михайловского к Достоевскому как к психологу-клиницисту больных душ. Философская терминология Ницше служит своего рода оболочкой для нравственной проблематики, выдвинутой истинным литературным предтечей молодых русских писателей, Достоевским. В каждом из рассматриваемых произведений можно обнаружить очевидные свидетельства этой подмены. Так, Сергей Петрович из рассказа Андреева находит оправдание своему самоубийству в словах Заратустры, которые цитируются им дважды и с весьма характерными искажениями: “Если жизнь не удается тебе, если ядовитый червь пожирает твое сердце, знай, что удастся смерть” (Андреев, 70, 75). Сергей Петрович понимает эти слова в том смысле, что в смерти он найдет окончательную свободу и победу: когда невозможно преодолеть свою природу в жизни, - единственной альтернативой становится самоубийство.

Девиз Сергея Петровича взят из раздела, озаглавленного “О свободной смерти”, в котором Заратустра излагает мысли о значении смерти. “Умри вовремя”, говорит он. Смерть должна быть надлежащим завершением полноценной жизни. В смерти человек должен утверждать собственную жизнь и призывать жить других, учит Заратустра. Самоубийство ни разу не упоминается в этой главе, и вообще, эта тема затрагивается на протяжении всей книги лишь однажды, когда Заратустра обличает своих врагов, христианских “проповедников смерти”. Суть их проповеди, говорит он, - “убейте себя!” Эти мнимые слуги истинной веры ненавидят жизнь из-за убожества собственной жизни. Они завидуют счастливым и втайне желают им зла. Они претендуют на знание “истинной” жизни, жизни после смерти, когда весь род людской ждут божий суд и кара. Смерть для таких людей становится способом отомстить за жалкую жизнь. Цитата, взятая Сергеем Петровичем из раздела “О свободной смерти”, относится как раз к ним, “проповедникам смерти”. Слова Заратустры на немецком звучат следующим образом: “Manchem mi rat das Leben: tin Gifwurm frisst sich ihm ans Herz. So Moge er zusehn, dass ihm das Sterben um so mehr gerate” (“Иному не удается жизнь: ядовитый червь гложет ему сердце. Пусть же постарается он, чтобы тем лучше удалась ему смерть” (Ницше, Заратустра, П, 52). Заратустра учит несчастных видеть в смерти не месть, а форму самовыражения. Даже здесь он не оправдывает самоубийства, ощущая смерть естественным завершением жизни, а не горьким и мстительным ее обрывом.

Толкование Сергеем Петровичем мысли Заратустры – ближе к концепции свободной смерти, развитой Кирилловым в “Бесах” Достоевского. Кириллов убежден, что “свободная смерть” означает добровольное самоубийство. Люди, говорит он, страдают, потому что ожидают смерти и боятся ее. Если бы удалось преодолеть страх перед смертью, то жизнь на земле стала бы радостной и свободной. Кириллов с жаром мечтает о “человекобоге”, освободившемся от страха: “теперь человек еще не тот человек. Будет новый человек, счастливый и гордый. Кому будет все равно, жить или не жить, тот будет новый человек. Кто победит боль и страх, тот сам бог будет” (6). Кириллов верит, что освобождение всего человечества свершится через добровольное саможертвоприношение одного человека. В голове его зарождается парадоксальное решение проблемы: он сам должен отказаться от жизни, которую любит, - или желает любить – чтобы принести освобождение себе и другим. Он призван покончить жизнь самоубийством. Таким образом, Сергей Петрович со своей верой в то, что свобода достигается через самоубийство, является последователем Кириллова, а не Заратустры.

Иначе подменяет идеи Ницше идеями Достоевского Куприн в “Поединке”. Имя Ницше произносится, чтобы явно указать того, кто якобы оказывает влияние на нравственные устои расквартированного в городке армейского полка – это единственное невымышленное имя, упоминаемое на протяжении повести “Поединок”. Назанский, в чьих речах узнается – по крайней мере, русским читателем – голос ницшеанства, разражается критикой этики любви к ближнему, критикой также ницшеанской, как приходится верить тому же читателю. Однако его диатриба против сочувствия (см.выше) является искаженной цитатой из “Братьев Карамазовых”. В главе “Бунт” Иван говорит: “Я тебе должен сделать одно признание… Я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних… Я читал вот как-то и где-то про “Иоанна Милостивого”… что он, когда к нему пришел голодный и обмерзший прохожий и попросил согреть его, лег с ним вместе в постель, обнял его и начал дышать ему в гноящийся и зловонный от какой-то ужасной болезни рот его… Чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет лицо свое – пропала любовь” (7).

Назанский путает Иоанна Милостивого и Юлиана Милостивого. Перед зрелищем человеческих недугов и он, и Иван демонстрируют одинаковую брезгливость. Назанский, бесспорно, уступает Ивану Карамазову в интеллектуальном отношении, точно так же, как и Куприн пребывает в тени своего предшественника, Достоевского. Умственные ухищрения Назанского бессвязны и запутаны, в то время как Иван способен объяснить и обобщить свой нравственный бунт. Последние слова Назанского: “Ненавижу прокаженных и не люблю ближних”, - кажутся скорее неумной фразой, чем основанием нравственной переоценки.

И наконец, в нравственном бунте Жоржа Ницше оказался в одной упряжке со Смердяковым из “Братьев Карамазовых”. Ваня, товарищ Жоржа, сами христианин-мистик, с усмешкой признает в мечте Жоржа о самоопределении мечту раба. По мнению Вани, человек, если уж он намерен преобразить земную жизнь и освободить человечество, должен найти нечто ценное в том, что его окружает, здесь и сейчас: “Сверхчеловек вот иным мерещится. Ты подумай только: сверхчеловек. И ведь верят: философский камень нашли, разгадку жизни. А по-моему, смердяковщина это. Я, мол, ближних любить не могу, а люблю зато дальних. Как же дальних можешь любить, если нет в тебе любви к тому, что кругом?” (Ропшин, 24). Здесь Ваня осуждает презрение Жоржа к жизни и человеческой природе, считая, что нужно разобраться что к чему, а не просто отвергать все существующее, если берешься за усовершенствование мира.

Жорж и впрямь ближе к взбунтовавшемуся лакею Смердякову, чем к сверхчеловеку Ницше. И террорист, и лакей жаждут иллюзорной свободы, заполучив которую, впадают в растерянность и отчаяние. Заратустра предостерегает против погони за свободой во имя самой свободы: “Ах, как много есть великих мыслей, от которых проку не более, чем от воздуходувки: они надувают и делают еще более пустым” (Ницше, Заратустра, П, 45). Одна из таких мыслей – мечта о свободе. Заратустра призывает человека, жаждущего свободы, думать не о том, какое “ярмо” он сбросил, а о том, “для чего” оно сброшено. “Таким не мало, - говорит он, - которые потеряли последнюю ценность, когда освободились от рабства” (Ницше, Заратустра, П, 45). Ищущие свободы ради самой свободы и есть подлинные нигилисты: они пусты и духовно мертвы. Таков и Жорж. Для Ницше понятие сверхчеловека означает достижение той глубины самопознания, которая открывает новые созидательные жизненные цели. В процессе познания себя индивидуум осознает волю как нечто более глубокое, нежели личное своеволие или осознанный импульс. А “Человекобог” Кириллова-Достоевского, напротив, предпочитает именно своеволие. Смердяков и Жорж идут еще дальше в искажении этой идеи. Они сводят понятие свободы просто-напросто к уничтожению всех господ. Подобная нравственная анархия ведет лишь к опустошенности. Удовлетворив тщеславие, герои остаются один на один с собственным ничтожеством. И в этом их гибель.

Отождествление нравственных бунтарей Достоевского со сверхчеловеком Ницше имело далеко идущие последствия для читательского восприятия обоих. Новая волна увлечения отчужденной нигилистической психологией “лишнего” человека означала отказ от влиятельного негативного мнения народников о Достоевском и возвещала о начале эры экзистенциального поиска, охватившего теперь уже намного более широкий круг читателей. Это подспудное переосмысление способствовало восстановлению того определяющего значения, которое для русской литературы имело творчество Достоевского. Вся тяжесть вины за разрушительную переоценку ценностей пала на Ницше, что в немалой степени содействовало дискредитации его как философа в глазах общественности. Печать, не колеблясь, причислила всех упомянутых героев-бунтарей к ницшеанцам. Ужасная судьба, постигшая каждого, была признана естественным последствием веры в идею сверхчеловека. Часть критиков осыпала Ницше проклятиями за разложение юношества, другие обвиняли молодых писателей в вульгаризации Ницше (8). В любом случае, большинство сходилось на том, что общественным нравам не сулит ничего хорошего подобный морально-философский кризис.

Та форма деформированной адаптации, что была использована Андреевым, Куприным и Ропшиным, определила в дальнейшем их место в литературном спектре эпохи. Эти писатели находились как бы посередине между низкопробными поденщиками и газетчиками-фельетонистами с одной стороны и писателями, пробивающими в борьбе с литературными и философскими охранителями дорогу уникальному литературному дару. “Средние” писатели выработали собственный “почерк”, что, бесспорно, подняло их над уровнем массовой литературы. Они сознательно полемизировали с избитыми стилями письма и мышления, типичными для литературных поденщиков, ориентируясь в своем творчестве на образцы высокой литературы, принадлежащие перу их предшественников. В своих произведениях они обращались к освященным веками литературным темам и сложным нравственным вопросам. Но с другой стороны, им недостало проницательности и самобытности, чтобы, разобравшись в идеях своих предшественников, понять, чем они отличаются друг от друга так же, как не хватало таланта, чтобы, впитав, переплавить заимствованное в собственную неповторимость (9). В итоге на их творчестве осталась печать подражания и искажения.

Для распространения новых идей в кругах “средней” интеллигенции, не слишком заинтересованной в знакомстве с оригиналами философской или научной литературы, но желающие быть в курсе современных интеллектуальных течений, произведения Андреева, Куприна и Ропшина подходили как нельзя лучше. Вызвав оживленную дискуссию в печати, они сумели внедрить в сознание общества своего рода мистику самоопределения (10). В том виде, в каком ее получил читающий интеллигент среднего уровня, эта идея была радикальной и крайне привлекательной, но трагически самоубийственной. Протагонистам наших авторов так и не удалось разрушить господствующее моральное воззрение и вступить на иной, более плодотворный путь. В конце своих исканий они оказывались в западне: существующие условия неприемлемы, а человеческая природа не предлагает средств для прорыва к иной форме сознания. И единственная достойная альтернатива виделась им у борьбе за ясное понимание самих себя, за определение собственных жизненных целей, за возможность жить и, наконец, умереть за них.

Проповедование мифа

“Я люблю того, кто хочет созидать дальше самого себя и так погибает…”

Ф.Ницше. Так говорил Заратустра. “О пути созидающего”.

“Я люблю того, кто строит высшее над собой. И так погибает…”

А.Вербицкая. Ключи счастья. (Эпимтафия на могиле анархиста Яна).

Массовая ницшеанская литература, в изобилии появившаяся после 1905 года, сулила более светлые перспективы для самореализации уже в этой жизни. Самоосвобождение и самоопределение стали теперь программой, предлагаемой публике литературными героями, уже обладающими раскрепощенным сознанием. Шире выглядит и диапазон возможностей: “Учителю” как будто удалось пройти невредимым через горнило отчаяния, возобладав над самоубийственными тенденциями героев начального этапа мифа. Он обнаружил в человеческой натуре нечто, достойное утверждения, и знает, как преодолеть убожество и застой настоящего и открыть пути к реализации потенциала человека.

Эта популярная литература была адресована специфической аудитории: образованным молодым дамам из средних слоев общества (11). В начале 1860-1870-х годов на сцене интеллектуальной и общественной жизни проявили себя лишь немногие женщины, но в начале ХХ века образованные женщины могли рассчитывать на более активное участие в культурном и политическом процессе. В этот период многие из них добивались большего признания своих заслуг как в литературном мире, так и в других сферах жизни. Если в XIX веке они составляли важную часть читательской аудитории, то ныне женщины сами активно вступили на поприще писательства и критики, помогая формировать вкусы и сознание читающей публики. В то время, как героини романов и пьес Боборыкина исповедовали общепринятые взгляды, теперь, несомненно, открывался простор для создания повествований о женщинах, ищущих свой путь в стороне от исхоженных троп и проявляющих талант не только в воспитании детей. В трех рассматриваемых далее произведениях роль Учителя неизменно отводится мужчине, но в качестве основного ученика ему сопутствует женщина. Самореализация героини сводится обыкновенно к сексуальному раскрепощению, сопровождаемому раскрытием неких артистических или интеллектуальных дарований.

Этот тип массовой литературы значительно более однообразен, чем те произведения, что связаны с первоначальной стадией мифа. Это обусловлено, главным образом, стереотипностью, присущей массовой литературе: все произведения строятся на основе одной и той же сюжетной линии, - с протагонистом, странствующим от встречи к встрече при нарастании их напряженности вплоть до драматической кульминации в финале. Образец для литературы этого вида ничем не походит на литературную модель, характерную для первой стадии развития мифа: в той группе произведений царил исповедальный стиль письма, в то время как романы второго этапа написаны в “авантюрной” манере. Характерной моделью такого типа литературы были “ницшеанские” произведения Боборыкина. Романы “Перевал” и “Жестокие” также строились вокруг вереницы “эпизодов нравственного бунта” протагониста-учителя, втягивающего в процесс нравственной переоценки других персонажей, чаще всего женщин.

Далее будут рассмотрены три произведения: “Санин” (1907) Михаила Арцыбашева, “Люди” (1908) Анатолия Каменского и “Ключи счастья” (1909-1912) Анастасии Вербицкой. Эти романы можно объединить между собой, так как из них два последних –0 точный слепок с творения Арцыбашева. Вербицкая даже относит “Санина” к шедеврам массовой литературы. Один из критиков придумал ей насмешливое прозвище “Санин в юбке” (12). Каменский явно списал Дмитрия Виноградова с арцыбашевского проповедника сексуального освобождения, хотя прямых ссылок на “Санина” в его романе нет.

Никто из трех упомянутых авторов так и не достиг подлинной “респектабельности” в литературе. Все они воспринимались как создатели полупорнографической литературы. Даже Арцыбашев, принимавший участие в горьковском альманахе “Знание”, знакомый Андреева и Куприна, сделал себе имя сочинением скандальной бульварной прозы. По иронии судьбы творчество наименее почтенной из этой тройки. Вербицкой, имело, по-видимому, наибольшее социальное значение, поскольку в ее романах затрагивались актуальнейшие вопросы семьи и женской эмансипации. Для данного исследования этот тип литературы в целом представляет особенный интерес, так как полнее всего отражает массовые вкусы. Анализ дает возможность понять, каким образом и в каком виде ницшеанские идеи проникли за пределы узкого круга культурной элиты и укоренились в сознании широкой публики. Такие романы распространялись в тысячах и десятках тысяч экземпляров, побив все рекорды по тиражам. Популярность произведений Вербицкой была просто невероятна: к 1914 году общий тираж книг писательницы превысил полмиллиона экземпляров (13).

В этих бестселлерах мифология самоопределения воплощена в совокупности персонажей, открывающих в самих себе нечто ценное. Сбываются упования на перемены. В человеке обнаруживается внутреннее “я”, ждущее своего часа; известен способ реализации этого “я” в общественной жизни. Реализация “я” и становится предпосылкой для развития взаимоотношений между Учителем и учеников; степень способности ученика проникнуться новой философией и, вырвавшись на свободу, поступать сообразно своим запросам, развивая собственное дарование, - показатель того, в какой мере, по мысли автора, возможно реальное изменение.

В роли Учителя в этих романах всегда выступает мужчина, обязанный всем самому себе (self-made man). Внедряя свои убеждения в общественную жизнь, они преодолевают нигилизм “лишних” людей. Они независимы, но ни один из них не испытывает того давления социальной или государственной иерархии, которая душила или подвергала остракизму их предшественников. Например, арцыбашевский герой, Владимир Санин, развивает философию сексуального гедонизма в условиях относительной свободы. В этом сладкоречивом и внимательном к окружающим герое нет и намека на мстительную злобу подпольного человека. И одиночество не идет ему во вред. Санин полон огня и заразительного интереса к жизни, чего так не хватает одиноким индивидуалистам. Приехав летом в родовое поместье в провинции, он немедленно оказывается в центре внимания. Санин охотно полемизирует с представителями конкурирующих идеологий – толстовцами и радикал-социалистами, мало-помалу разъясняя сущность своей гедонистической позиции. Двойник Санина, Дмитрий Виноградов в “Людях” Каменского, действует аналогичным образом, вербуя неофитов сексуального освобождения в петербургских гостиных и салонах: выявив запреты, сковывающие его знакомых, он вдохновляет их на сексуальное экспериментирование. Сфера интимной жизни, уединение спален -–вот мир, в котором действуют и Санин, и Виноградов. В “Ключах счастья” Вербицкой сфера деятельности Учителя, напротьив, оказывается значительно шире, затрагивая область политических преобразований. Ян – революционер, приезжающий для революционной агитации в романтическую белорусскую глубинку. В его характере сочетается ненависть к рабству ропшинского Жоржа и бодрящая жизненная сила Преображенского. Но в отличие от Жоржа, бегущего от рабства, Ян жаждет свободы для осуществления своей мечты о расцвете личности.

Динамизм сюжета обусловлен взаимоотношениями Учителя и ученика. В то времч, как первый старается навязать новую философию, второй, опьяненный открывающимися возможностями, отстаивает свою независимость от Учителя. Обычно на первой стадии бунда героиня уступает безрассудному половому влечению. Так в романе Арцыбашева красивая и талантливая сестра Санина, Лида, отдается (вопреки совету Санина) грубому красавцу-солдату, от которого беременеет. На том и кончаются ее попытки самоосвобождения. Героиня романа Каменского, Надежда, отвергает поползновения своего Учителя, Виноградова, но приобщается к радостям секса с другими мужчинами. Героиня Вербицкой, Маня Ельцова, избегает шаблонной “ночи страсти” со своим “Учителем”, Яном, только потому, что тот, спасая юношу, тонет в озере. Перед смертью он пытается поведать Мане о коварстве любви и опасности стать рабой мужчины. Помня о предостережении Яна, но не в силах устоять, Маня все-таки уступает жестокому, но влекуще сильному и красивому помещику-реакционеру Николаю Нелидову. Как и Лида, она беременеет. Однако, в отличие от предшественницы, не позволяет сломать свою судьбу. Длительные душевные муки предшествуют рождению ребенка; в дальнейшем – упорная работа, чтобы стать великой танцовщицей.

Для этих романов характерно жизнерадостное и светлое отношение к бытию. Герои просты и вовсе не склонны к иссушающей самоиронии или мизантропии, которые свойственны более углубленным в себя мятежникам. Так, героиням обычно удается преодолеть разочарование первых горьких опытов самораскрепощения и продолжить жизнь, добиваясь достойного места в ней. Из трех романов “Санин” – наименее обнадеживающее сочинение, но и в нем все остаются в живых. Правда, Лида, сестра Санина, пытается покончить с собой, но брат спасает ее. Ее страсть к приключениям сломлена, и она выходит замуж, возвращаясь в скучное болото повседневной жизни. На первый взгляд успех в большей мере сопутствует второй героине романа Арцыбашева, Зине Карсавиной, но и она в конечном счете снова отходит к традиционной системе ценностей. Красавина уже испробовала себя в качестве школьной учительницы, к тому же она одаренная певица. Несмотря на приверженность Зины некой разновидности народнического реформистского идеализма, ее тоже увлекает царящая вокруг атмосфера сексуального пробуждения. Она пытается заняться любовью со своим поклонником из социал-демократов, но тот оказывается импотентом. Позднее Санин лишает ее невинности на дне гребной шлюпки. Когда истинный возлюбленный Зины от отчаяния совершает самоубийство, она не впадает в прострацию. Гневно отвергнув бездушный гедонизм Санина, девушка обвиняет его в смерти друга. Таким образом, Карсавина, отстаивая собственное мировоззрение, действительно приходит к новому пониманию личности, хоть и не к тому, какой имел в виду Санин. Главный недостаток системы ценностей Карсавиной – в ее традиционности: по мнению Арцыбашева, прежние ценности не могут содействовать коренным и крайне необходимым переменам.

В большей степени, нежели Лида и Карсавина, сумеща переориентировать сексуальность на плодотворные жизнеутверждающие цели Надежда, героиня романа Каменского “Люди”. Надежда и Виноградов, каждый в отдельности, благополучно миновали анархистскую стадию сексуального освобождения и научились, в конце концов, направлять энергию полового влечения на высшие цели, а не пренебрегать ею вообще, как поступили бы их литературные собратья девятнадцатого века. Маня Ельцова в романе “Ключи счастья” также овладевает искусством отделять физическое влечение, способное властно порабощать ее волю, от сексуальности, сублимированной в творческий порыв. Она отвергает Нелидова и отправляется с одним из последователей Яна в Западную Европу, где совершенствует талант танцовщицы. Вербицкая видит в этом не проявление грубого инстинкта, а высшее утверждение полового влечения в искусстве и культуре, которое поистине способно преобразить жизнь на земле.

Эти истории самоопределения наводят на мысль о реальном сдвиге в общественных нравах и схемах поведения. Во всех массовых ницшеанских произведениях (как и в литературе среднего уровня) изменение личности начинается с негативной фазы отрицания общепринятых ценностей, затем следует период ненормативного поведения, который завершается раскрытием внутреннего потенциала человека. Учитель раскрывает своим последователям бессодержательность общепризнанной морали. Например, Санин считает свою философию гедонизма реакцией на традиционную этику самоуничижения и служения обществу. Люди, на взгляд Санина, покончили с переоценкой всех своих чувств, потребностей и желаний и требуют теперь свободы тела. После отрицания тела и его потребностей в течение столетий, люди, наконец, готовы признать телесное законной частью человеческой натуры. Санин мечтает о том времени, когда каждый человек даст полную свободу своему телу, “когда между человеком и счастьем не будет ничего, когда человек свободно и бесстрашно будет отдаваться всем доступным ему наслаждениям” (Арцыбашев, 304).

Дмитрий Виноградов в “Людях” полагает, что самоотречение – это форма лицемерия. Честность любой ценой – вот что является для него высочайшей ценностью: “Я вообще думаю, что если в организме назрел нарыв, то нужно поскорее помочь ему прорваться. Когда люди уже начали сознавать всю тяжесть окружающей их, а главное, внутренней лжи, то иногда достаточно самого незначительного толчка чтобы рухнула эта ложь: Вот тут-то и надо подтолкнуть… И вот нужно иногда, чтобы пришел кто-нибудь похрабрей и подсказал” (Каменский, 16). Виноградов и оставляет за собой роль этакого “храбреца”. Его общая нравственная позиция отличается такой же грубостью. Как и следовало ожидать, он презирает бесхарактерность и стадность человеческой натуры, отдавая предпочтение людям волевым и решительным.

Из всех Учителей Ян в “Ключах счастья” наиболее откровенен в неприятии этики сострадания и любви к ближнему. Он чувствует, что эти добродетели подавляют созидательные силы человека и убеждает Маню избавиться о т этих чувств: “О, эта жалость!.. Маня, никогда не давайте этому чужеродному растению вырасти в вашем сердце!.. Это сорные травы души! Это плевелы, которые губят золотую ниву… Нет предела ее царству! Если б подвести статистику, сколько людей погибло, сколько возможностей исчезло из мира из-за этого мертвящего чувства, - мир содрогнулся бы от ужаса!..” (Вербицкая, I, 124).

В отвращении к несчастным и обездоленным людям Ян более жесток, чем большинство ницшеанцев: “Слабые цепляются за ноги сильного и тащат их назад. Слабые и жалкие, как гиря на ноге каторжника, волокутся за нами, тормозя полет души, ломая тяжестью своей любви и требованием сострадания крылья нашей мечты…” (Вербицкая, I, 124). Любовь, по мнению Яна, делает одного человека рабом другого: есть лишь одна редчайшая форма любви, которая освобождает человека и позволяет ему искренне одаривать других людей и любить их, и это – себялюбие. Все проповедники самоопределения сходятся в том, что сострадание сводит на нет стремление к самоутверждению и познанию внутреннего богатства личности. Заменить эту добродетель должны твердость характера, убежденность, упорство в отстаивании своего права жить, развиваться и стать сильным. Здесь вновь именно из уст Яна исходят самые убедительные слова: “Из страха общественного мнения, т.е. мнения людей, далеких и чуждых нам; из чувства долга перед близкими, из любви к детям и семье – мы все топчем и уродуем наши души, вечно юные, вечно изменчивые, где звучат таинственные и зовущие голоса… Только эти голоса надо слушать. Только им надо верить. Надо быть самим собой!” (Вербицкая, I, 127).

Характерной чертой мифа самоопределения является романтизация насилия. И в “Санине”, и в “Людях”, и в “Ключах счастья” табуированное, противозаконное поведение притягивает к себе и учителей, и учеников. Чаще всего новые люди утверждают себя политическим терроризмом или сексуальной агрессией. Краткое объяснение этой склонности к насилию дает Санин: “Естественный… человек… видит вещь, которая ему не принадлежит, но которая хороша, он ее берет: видит прекрасную женщину, которая ему не отдается, он ее возьмет силой или обманом. И это вполне естественно, потому что потребность и понимание наслаждений и есть одна из немногих черт, которыми естественный человек отличается от животного” (Арцыбашев. 26-27).

Санин затрагивает важный вопрос: насилие допускается отнюдь не ради самого насилия. Способность личности полностью реализовать свой потенциал и получить наслаждение от жизни в какой-то мере зависит от ощущения личной власти. Наслаждение и власть тесно связаны. Самореализация не сводится к интенсивному развитию дарований и преображению личности, происходящим в неком вакууме.. В действительности самореализация означает – по крайней мере, так она трактуется в массовой литературе – сдвиг во взаимоотношениях господства, будь то отвоевывание свободы у угнетателя или, более позитивно, утверждение собственной воли в определенной ситуации. В этом случае нарушение законов не самоцель; как целью здесь является консолидация личной власти и наслаждение властью над собой и над другими людьми. Последствия такой тенденции в романах обыкновенно выходит далеко за пределы абстрактных споров о моральных ценностях, приводя к слегка шокирующему поведению, террористическим актам и гнусным преступлениям.

Особенно отчетливо проступает жажда власти, лежащая в основе нового мифа, в сексуальных отношения. Тут нет равных, есть лишь господа и рабы. В идее, что сексуальное освобождение есть первый шаг к самореализации, заложена скрытая ирония: свобода доступна не каждому, и некоторые становятся жертвами собственной чувственности или чувственности другого человека, который использует сексуальную уязвимость партнера. Следовательно, полностью реализовать свой потенциал способны лишь те женщины, что пробивают дорогу в жизни, освободившись от бремени сексуальных привязанностей и управляют своими желаниями. Даже самая своевольная и эгоистичная из раскрепощенных женщин, балерина Маня Ельцова, постоянно борется со своей темной разрушительной страстью к неистовому националисту и архиконсерватору, помещику Нелидову. Эта страсть владеет ее душой сильнее, чем честолюбие или эстетическое вдохновение. Маня не в силах противостоять власти, которую имеет над ней Нелидов. Она оставляет карьеру балерины и возвращается к нему в деревню. В финале оба кончают жизнь самоубийством. Надежда в “Людях”, отвергшая сексуальные порывы Виноградова и настоявшая на поиске собственного пути в жизни, оказывается единственной женщиной, сумевшей довершить свое освобождение. Ценности обретают для нее индивидуальный смысл, она учится и развивает свои немалые интеллектуальные возможности. Под конец Надежда достойно оценивает даже виноградовскую философию безжалостной частности: “Я хочу бояться! Хочу лгать! Хочу слушать и говорить неправду!.. Довольно мне ваших разоблачений… Для чего толкать падающего, для чего вообще вмешиваться в чужие дела!” (Каменский, 78). Позже она придет к выводу, что систематический труд и занятия наукой – лучшее средство для преодоления социальной и нравственной лжи, в которой погрязли люди. В конце концов Надежда заставляет изменить свои взгляды самого Виноградова.

Массовой идеологии самореализации присуща любопытная двойственность. Изменение, преображение человека предполагает здесь прежде всего воздействие извне, а не совершается изнутри, хотя в основе мифа – вера в волю как руководящий принцип и в человеческую личность как источник животворной энергии. Учитель навязывает ученику идеологию так называемого самооткрытия. Согласно этим романам, успешная самореализация совершается через внешнее воздействие на личность. Неизбежность, с которой “освобожденные” персонажи возвращаются к тем или иным ситуациям, где они вновь во власти Учителя или даже господина, также демонстрирует отсутствие доверия к воле индивидуума и его внутренним силам. Лида Санина выходит замуж; Надежда также вступила в брак с пожилым писателем, прежде чем вернуться к Виноградову, покинув мужа; Маня Ельцова возвращается к деспотичному Нелидову. Эти героини, как и ропшинский Жорж, завоевав свободу, не знают, что с ней делать. Слишком сильна привычка жить под властью Господина.

Из литературной сферы отношение учитель-ученик переносится на взаимодействие популярного писателя с его новой массовой читательской аудиторией. Действительно, на всех этапах развития массовой русской литературы дидактизм всегда был важной ее чертой. Как заметил в 1908 году критик Корней Чуковский в статье, ядовито озаглавленной “Идейная порнография”, сексуальное освобождение было преподано читателю в виде “учения” наравне с народничеством или марксизмом (14). Читателям среднего и низкого уровня развития явно хотелось развлечения, приятно щекочущего возбуждения, приключений. Однако они не были лишены и интеллектуальных претензий. Желая быть “образованными”, они надеялись, что их “обучат” учителя-романисты. Эти читатели прекрасно знали, какую большую роль играют идеи в жизни интеллигенции, и с радостью поглощали интеллектуальную пищу, которая поддерживала их на уровне современной “идейной моды”. Например, читательница, окунувшаяся в шесть книг романа “Ключи счастья”, могла, не выходя из дома, проехать по югу Европы, познакомиться с римским Форумом и другими памятниками античности и итальянского Возрождения, ненароком услышать беседы о Спенсере, Дарвине и Ницше. Русскую массовую литературу отличает определенная идейность, не свойственная западной литературе столь же низкого художественного уровня (15). Потребность широкой публики в идеях, вероятнее всего, явилась наследием идеологических романов Тургенева, Достоевского и Чернышевского, чье дело продолжили и вульгаризовали литераторы типа Боборыкина. Печоринская мысль о том, что действие есть логическое следствие идеи, получила теперь новую жизнь на уровне массового читателя. Герои и негодяи, реализовывавшие и проповедовавшие вульгаризованные идеи великих мыслителей, в таком виде и пустили их гулять по свету.

Метод нравственного и культурного просвещения масс через художественную литературу, бесспорно, затрагивал и процесс культурной рецепции. Между автором бестселлеров и его предшественником не существует взаимоотношений типа “мастер-подмастерье”, характеризующего первоначальный этап влияния в “высокой” литературе. Здесь нет и тени серьезных, пускай и ошибочных, попыток писателей среднего ранга дискредитировать вульгаризаторов и прийти к собственному пониманию философии первоисточника. Процесс в этом случае скорее напоминает упаковку знакомых, легкоусваиваемых, хотя, безусловно, не адекватных оригиналу идей в “обертку”, на которую затем ставится штамп с именем мыслителя или со словами, по которым легко угадывается это имя. Например, Санин снабжен ярлыком “сверхчеловека”; Виноградов, посмеиваясь, называет себя “ницшеанствующим лентяем” и “комнатным Заратустрой” (Каменский, 65). Ян неоднократно цитирует “Заратустру”, более того, он даже писал подражание этому произведению, которое один из его последователей пытался после его смерти опубликовать. Когда он в результате несчастного случая погибает, эпитафия на его могильном камне, взятая из “Заратустры”: “Я люблю того, Кто строит высшее над собой. И так погибает…” - дополнительно подчеркивает отождествление Яна с Ницше (Вербицкая, I, 138).

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17