Даниэль Галеви «Жизнь Фридриха Ницше»

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

3.
ПРИЕЗД ГЕНРИХА ФОН ШТЕЙНА

В апреле 1884 года Ницше одновременно выпустил в свет вторую и третью части своей книги; кажется, что Ницше даже чувствовал себя счастливым в это время.

“Всему свое время, - пишет он %-го марта Петеру Гасту, - мне сорок лет и я нахожусь как раз в том положении, каким в 20 лет желал быть к этим годам: я прошел хороший, длинный, страшный путь”.

“Я хочу тебе, как homj litteratus, - пишет он Роде, - сделать следующее признание: у меня есть предложение, что своим Заратустрой я в высшей степени улучшил немецкую речь. После Лютера и Гете оставался еще третий шаг; обрати внимание, мой старый, милый товарищ, было ли когда-нибудь в нашем языке такое соединение силы, гибкости и красоты звука.

Мой стиль похож на танец; я свободно играю всевозможными симметриями, я играю ими даже в моем выборе гласных букв”.

Эта радость продолжалась недолго. Ницше не мог выбрать себе новой работы, и не находившая себе приложения энергия превращалась постепенно в скуку. У него явилась было мысль составить новую систему, создать какую-нибудь “философию будущего”. Он подумал об этом, но потом отказался от своего намерения, так как чувствовал себя усталым и от мышления, и от писания. Он хотел бы отдохнуть под звуки какой-нибудь прекрасной музыки. Но какой? Той, которую бы он хотел услышать, увы, не существовало! Итальянская была для него слишком сладкой, немецкая слишком поучающей; такой, как хотелось ему, лирической и живой, серьезной и тонкой, ритмичной, насмешливой и страстной, он не находил нигде. Ему в достаточной степени нравилась “Кармен” но он предпочитал ей музыку Петера Гастра. “Ваша музыка, - пишет он ему, - мне нужна Ваша музыка”.

Петер Гаст жил в Венеции. Ницше хотел было туда поехать, но его пугала сырость Венеции и он боялся раньше половины апреля покинуть Ниццу. Он испытывал типичную, с каждым годом увеличивающуюся, требовательность больного: его печалил пасмурный день, восьмидневное отсутствие солнца прямо-таки подавляло его.

21-го апреля Фр. Ницше приехал в Венецию. Петер Гаст жил неподалеку от Риальто, и окно его комнаты выходило на Канал Гранде. Ницше обрадовал вид знакомого города; он не был в нем четыре года и испытывал прямо детскую радость. Целыми часами он бродит в венецианском лабиринте, любуется неожиданными эффектами солнца в воде, грацией веселого и скромного населения, неожиданно вырастающими из земли садами, мхом и цветами, распустившимися между камнями. “Венеция, - говорит он, - состоит из целой сотни отдельных единств и в этом заключается магическое очарование. Это символ для грядущего поколения”. Ницше бродит по маленьким улицам города, как бродил по горам, по четыре, по пяти часов в день, то смешиваясь с итальянской толпой, то уединяясь и непрерывно размышляя над трудностью своей работы.

Он часто спрашивал себя о том, что он напишет; он собирался издать целую серию брошюр, комментирующих некоторые части его поэмы, но ни кто не оказывает ему чести прочесть слова Заратустры; друзья, которым он послал свою книгу, получили ее; но он напрасно ждал от них писем, и это печальное молчание изумляло его. Только один молодой писатель Генрих фон Штейн написал ему горячее искреннее письмо. Ницше отказывается от своего намерения, находя смешным комментировать Библию, игнорируемую публикой. В половине июня он уезжает из Венеции, озабоченный самыми разнообразными проектами. Ницше думает самым серьезным образом о своей “философии будущего”. Он хочет бросить или, по крайней мере, изменить свою поэму; он намеревается приневолить себя к продолжительным занятиям, к пяти, шести годам размышления и, может быть, даже молчания и формулировать свою систему более точно и определенно. Он едет в Швейцарию. Чтобы в базельских библиотеках прочесть книги по истории и естествознанию; но его изнуряет тяжелая базельская жара и друзья не удовлетворяют его; они или совсем не читали, или прочли очень невнимательно “Так говорил Заратустра”. “Я чувствовал себя среди них, как среди коров”, - пишет он Петеру Гасту и уезжает в Энгадин.

* * *

20-го августа он получил письмо от Генриха фон Штейна, который извещал его о своем приезде. Кто был этот Штейн? Молодой человек, лет двадцати шести, немецкий писатель, подававший уже блестящие надежды. В 1878 году он издал небольшую книгу под заглавием: “Die Ideale des Materialismus, Lyrische Philosophie” (“Идеалы материализма. Лирическая философия), которую Ницше прочел, и, найдя в этом опыте попытку, аналогичную своим исканиям, заинтересовался ее автором. Ницше полагал, что нашел ум своего направления, товарища по работе. M-lle Мейзенбуг, скорее добрый, чем проницательный человек (в этом был ее недостаток) думала, что поступит лучше, если направит Генриха фон Штейна к Рихарду Вагнеру. Она ввела его в этот дом, и молодой человек был принят так же радушно, как Ницше десять лет тому назад; когда он поселился там, то Ницше тщетно предупреждал его: “Вы восхищены Вагнером, это прекрасно, при условии, что это не будет продолжительно…” Но Генрих фон Штейн не мог ни противиться обаянию Вагнера, ни освободиться от него; когда Вагнер говорил, он слушал и забывал о всех своих исканиях, до того времени беспокойных и плодовитых; он закрывал свои тетради и чувствовал, что этот великий человек победил его, захватил и что в его присутствии у него не было больше своих собственных мыслей. Изданные им сочинения (Штейн умер тридцати лет) были проникновенны и сдержанны, у него недоставало одного качества того, которое было так ценно в его первых опытах, - не было больше дерзновенности и смелости, обаяния быстрого, неумелого потока мыслей.

Ницше продолжал интересоваться Штейном, наблюдал за его работами, знакомствами. “Генрих фон Штейн, - писал он в июле 1883 года m-me Овербек, - несомненно один из обожателей m-lle Саломэ; мой последователь и в этом, как во многом другом! “Опасность, которая грозила молодому человеку, очень огорчала Ницше. Штейн читал и одобрял книги Ницше; последний знал и радовался этому. Письмо Штейна странно взволновало Ницше.

Какова была цель личного визита? Штейн, казалось, понял “Так говорил Заратустра”; может быть, в нем проснулось желание свободы? Не нашел ли Ницше в нем нового друга, стоившего больше, чем все потерянные им друзья, вместе взятые? Мог ли он надеяться отомстить Вагнеру, байрейтскому философу, покорив его ученика? Ницше немедленно послал Штейну любезное приглашение приехать и подписался: “Отшельник из Сильс-Мария”.

Может быть, в посещении фон Штейна была какая-нибудь тайная причина, о которой Ницше не подозревал? Штейн был близким и верным другом Козимы Вагнер, и если он посетил Ницше, то не было ли это с ведома и совета этой предусмотрительной женщины? В этот период своей жизни ницше не нападал на Вагнера, а только отстранился от него; в июле 1882 года он даже покушался на примирение, а попытка примирить их, которую, с согласия его или нет, предприняла в 1883 году m-lle Мейзенбуг, дает нам право это думать. Когда в феврале 1883 года умер Вагнер, Ницше писал Козиме Вагнер. В этом своем письме он избегал непоправимых слов, и все его последнее произведение, проникнутое очень туманным лиризмом, давало повод надеяться на возможность прежнего согласия. Такое, по крайней мере, впечатление вынес фон Штейн, когда 6 мая 1884 года он писал ему:

“Как бы я желал, чтобы Вы приехали в Байрейт послушать “Парсифаля”… Когда я думаю об этом произведении, то оно рисуется мне, как воплощение чистейшей красоты, как духовное проявление чистой человечности, как превращение юноши во взрослого мужа… Я не вижу в “Парсифале” ничего псевдохристианского и менее тенденции, чем во всех других произведениях Вагнера. Если я высказываю Вам мое желание, в одно и то же время дерзкое и смиренное, то это не потому, что я сам вагнерианец; делаю как только потому, что я хочу для “Парсифаля” такого слушателя, как Вы, и такому слушателю, как Вы, я желаю услышать “Парсифаля””.

Козима Вагнер, женщина с правильным взглядом на вещи, хорошо знала цену Ницше; на ней лежало тяжелое наследство: она должна была поддержать славу Вагнера, продолжать все его традиции. У нее могла явиться мысль, что, примиряясь с этим редким, исключительным человеком, который тратил свою жизнь на одинокие усилия, она может помочь ему и получить сама его поддержку. Мы не можем утверждать, что она избрала Генриха Штейна своим посланником примирителем, скажем менее определенно, что она знала и одобрила попытку молодого писателя.

Если и существовал когда-нибудь способный на самостоятельность вагнерианец, то это был именно Генрих фон Штейн, наиболее свободомыслящий из его учеников. Он не считал последней религией мистицизм сомнительного качества, пропагандируемый в “Парсифале”. Он на одинаковую ступень ставил Шиллера, Гете и Вагнера, мифотворцев, воспитателей своего века и своего народа. Байрейтский театр был для него не апофеозом творения, а обещанием и орудием новых творений, знаком лирической традиции.

Можно догадаться о разговоре Ницше и его гостя: Штейн хотел оправдать свою миссию, но не решался начать говорить: тогда Ницше заговорил сам и заставил его себя слушать. Вероятно, Ницше сказал ему:

Вы поклонник Вагнера? Кто не восхищается им? Я сам знал, почитал и слушал его, так же, как и Вы, больше, чем Вы. Я научился у него не стилю его искусства, а стилю его жизни: мужественно дерзать, творить; меня, я знаю, обвиняли в неблагодарности, но я плохо понимаю значение этого слова: я только продолжал свою работу; я его ученик в лучшем смысле этого слова. Вы часто бываете в Байрейте; это приятно, даже слишком приятно. Вагнер, восхищая вас, рассказывает Вам легенды, перечисляет все древние верования, германские, кельтские, языческие, христианские; наслаждение, переживаемое при этом, губительно и вредно для всякого пытливого ума. И поэтому я уехал из Байрейта. Послушайте меня, я не поношу ни искусства, ни религии; снова возродятся времена и того, и другого; ни одна из прежних ценностей не будет забыта. Они снова появятся преображенные без сомнения, более сильные, более могущественные в мире, до самой глубины своей, освещенной наукой. Все, что мы любили детьми и подростками, все, что поддерживало и возбуждало наших отцов, все это мы вновь увидим. Мы вновь обретем лиризм, доброту, самые высшие добродетели и самые смиренные, каждая из них появится нам в своей славе и в своем величии. Но сначала надо согласиться на приход ночи и отказаться от всего и неустанно искать; перспектива бесконечно увлекательная, но я слишком слаб для того, чтобы остаться одному. Помогите мне, останьтесь здесь или возвращайтесь сюда на шесть тысяч футов над Байрейтом!” (9)

Мы можем судить из дневника Штейна о том все возраставшем интересе, который возбуждал в нем Ницше: “24.УШ.84. Сильс-Мария. Вечер с Ницше. Отчаянное зрелище. 27.УШ. Его свободный ум, его образный язык; сильное впечатление. Снег и холодный ветер. Головные боли. Вечером я вижу, что он страдает. 28.УШ. Он не спал ночь, но он горит, как юноша. Прекрасный солнечный день”.

Молодой, слишком молодой посол через 3 дня уехал, взволнованный часами, проведенными с Ницше, и обещал приехать навестить его в Ницце, про крайней мере, так понял его Ницше, у которого, после его отъезда, осталось чувство одержанной победы. “Встреча, подобная нашей, не может оставаться без долгих последствий, - писал он Штейну через несколько дней после его отъезда. – Верьте мне, что это так; вы принадлежите теперь к числу тех немногих, судьба которых и в хорошем, и в дурном неразрывно связана с моей судьбой”. Штейн отвечал ему: “Дни, которые я прожил в Сильс-Мария, оставили после себя большое воспоминание, это были великие и значительные минуты моей жизни…” Но тем не менее он не произносил слов: “Да, я принадлежу вам…” Он говорит, не без осторожности, о своих обязанностях, о своих профессиональных работах.

Был ли ум Ницше достаточно свободен для того, чтобы заметить эту осторожность и сдержанность, этого нельзя сказать наверное; он составлял чудесные проекты и снова начал мечтать об “идеальном монастыре”. Он написал m-lle Мейзенбуг и с необычайной простотой просил ее приехать к нему на зиму в Ниццу.

* * *

Ницше спускается из Энгадина в Базель в сентябре, и мы случайно узнаем о его ужасном душевном состоянии.

Овербек посетил его в отеле, где он остановился, и нашел Ницше в постели, с сильной мигренью, со слабым пульсом; разговор его и его волнение обеспокоили его друга сильнее, чем сама болезнь. У Ницше явилось желание посвятить Овербека в тайну “вечного возвращения”. “Когда-нибудь мы снова встретимся при тех же обстоятельствах; я снова буду болен, а вы удивлены моими речами…” Он говорит это с взволнованным лицом, тихим дрожащим голосом; он в том же состоянии, о котором когда-то говорила Лу фон Саломэ. Овербек тихо слушает его, не противоречит и уходит с дурным предчувствием; это было их последнее свидание перед туринской катастрофой в январе 1889 года.

Ницше недолго оставался в Базеле; у него было назначено свидание в Цюрихе с сестрой, которую он не видел после осенней ссоры. Она хотела сообщить ему о том, что несколько месяцев тому назад тайно повенчалась с Ферстером.

Она созналась ему, что она уже не Элизабет Ницше, а m-me Ферстер, и что она готовится к поездке в Парагвай вместе с мужем, руководившем колонией. Ницше не противоречит ей, не обвиняет ее за совершившийся уже факт и старается быть ласковым в последний раз с сестрой, которую он потерял. “Я нашла брата в хорошем состоянии, - писала она, - он был весел и очарователен, и мы прожили с ним восемь дней, весело болтая и над всем смеясь”.

Она рассказывает об этих днях, которые она находит или старается находить счастливыми. Однажды Ницше заметил в витрине книжного магазина сочинения очень популярного, но посредственного поэта Фрейлиграта; на обложке книги стояли слова: тридцать восьмое издание. “Вот настоящий немецкий поэт! – воскликнул он с комической важностью. – Немцы покупают его стихи”. И будучи сам в этот день хорошим немцем, он покупает том стихотворений, читает их и находит в них неистощимый источник веселья. Он декламирует торжественные полустишия:

Wustenkonig ist der Lowe;
Will er sein Gebiet durchstreifen.

(Лев – царь пустыни; он хочет обойти свои владения.)

Ницше забавляется тем, что по всякому поводу импровизирует стихи в духе Фердинанда Фрайлиграта, и цюрихский отель дрожит от его детского смеха.

“Скажите же мне, наконец, - спросил брата и сестру один старый генерал, - над чем вы смеетесь? Завидно слушать ваш смех и хочется смеясться вместе с вами”.

Конечно, у Фр. Ницше были особенные причины для смеха; вряд ли он мог без горечи думать о тридцати восьми изданиях Фрейлиграта. Во время своего пребывания в Цюрихе он ходил в библиотеку и просматривал коллекции журналов и обозрений, разыскивая в них свое имя. Чего бы он не отдал за то, чтобы увидеть о своей книге суждение понимающего человека; увидеть, что его мысль заставила размышлять чью-то другую мысль! Но желание его было тщетно; никто не говорил о его работе.

“Чудное, достойное Ниццы, небо в продолжение нескольких дней, - пишет он 30-го октября Петеру Гасту, - со мною живет сестра; очень приятно делать друг другу приятное после того, как очень долго делали друг другу только зло… Голова моя полна самыми экстравагантными поэмами, какие только когда-нибудь посещали мозг лирика. Я получил письмо от Штейна. Этот год принес мне много хорошего; лучший его дар это – Штейн, новый, искренний друг. Словом, будем надеяться, или, чтобы лучше выразить наши мысли, повторим за старым Келлером:

“Thinkt, o Augen, Was die Wimper halt
Von dem goldnen Ueberfluss der Welt!”

(Пейте, глаза мои, то что ваши ресницы захватывают из золотого потока.)

Брат и сестра уехали из Цюриха; она поехала в Наумбург, а он в Ниццу; по дороге Ницше остановится в Ментоне. “Это прекрасное место, - писал он, едва туда приехав. – Я уже нашел восемь мест для прогулок. Я не хочу, чтобы кто-нибудь приезжал ко мне; мне необходимо это полное спокойствие”.

Вспоминает ли Ницше о том проекте, который он составил в начале лета: “шесть лет молчания и размышления”? Нет, для продолжительного и молчаливого размышления необходима сила воли, которой у Ницше не было. Взволнованный приобретением нового друга и потерей сестры, он не в силах удержать своего лирического нетерпения; уступая своему инстинкту, он импровизирует песни, короткие стансы и эпиграммы. Почти все поэмы, которые встречаются в его последних произведениях – легкие стихотворения, остроумные двустишья, входящие в состав “Веселой Науки”, грандиозные “Дионисийские дифирамбы” – все это было окончено или задумано в продолжение нескольких недель. С этого времени он стал думать о своем все еще неоконченном произведении “Так говорил Заратустра”. “Неизбежно надо написать четвертую, пятую, шестую часть, - пишет он. – Во всяком случае, я должен довести Заратустру до прекрасной смерти; он не дает мне ни минуты покоя”. Проходит октябрь, и Ницше уезжает из Ментоны в Ниццу; его слишком удручал вид многочисленных больных, приехавших на этот сезон в Ментону.

* * *

У Ницше скоро оказался неожиданный спутник: его звали Пауль Ланцкий, умный человек, немец по происхождению и флорентиец по вкусам, всю жизнь свою проводивший в путешествиях. Случайно ему попались в руки произведения Ницше; он понял их и обратился к издателю Шмейцнеру, прося указать ему адрес автора; он получил ответ: “Фр. Ницше очень уединенно живет в Италии, напишите ему в Геную, до востребования”. Он так и поступил, и философ, на самом деле гораздо менее дикий и нелюдимый, чем о нем писали, прислал скорый и любезный ответ: “Приезжайте этой зимою в Ниццу, мы побеседуем”. Они обменялись этими письмами осенью 1883 года. Ланцкий не был свободен и не мог исполнить просьбы Ницше, но в октябре 1884 года он приехал на свидание. За это время он успел ознакомиться с двумя последними частями Заратустры и поместить в лейпцигском журнале “Magazine” и во флорентийском “Rivista Europea” очень интересные рецензии.

В первое же утро своего приезда он услышал стук в двери своей комнаты; отперев дверь, он увидел человека с милым улыбающимся лицом:

“Also Sie sind gekommen! (Итак, вы приехали)”, - сказал ему вошедший. Это был Фр. Ницше.

Он взял Ланцкого за руку и с любопытством стал рассматривать своего читателя.

“Посмотрим, что Вы за человек!”

И он устремил на него, все еще минутами бывавшие прекрасными глаза, которые были подернуты облаком слишком продолжительных страданий. Ланцкий, приехавший выразить свое уважение страшному пророку, удивился, увидев перед собой слабого, самого простого и, как оказалось, самого скромного из немецких профессоров.

Они вместе вышли из дому. Ланцкий хотел признаться ему в своем удивлении. “Учитель”, - сказал он ему.

“Вы первый, который назвал меня этим именем”, - сказал ему, улыбаясь, Ницше.

Но он знал, что он учитель, и позволил Ланцкому так называть себя. “Учитель, - продолжал Ланцкий, - как мало можно разгадать Вас по Вашим книгам; объясните мне…”

“Нет, нет, только не сегодня. Вы не знаете Ниццу. Я хочу показать Вам все ее прелести, эти горы, места для прогулок… В другой раз, если хотите, поговорим”.

Они вернулись только в шесть часов вечера, и Ланцкий узнал, по крайней мере, каким неутомимым ходоком был его пророк.

Они начали вести общую жизнь. Фр. Ницше пил один утром, около половины седьмого, чашку чаю, которую он сам приготовлял себе; около восьми часов Ланцкий стучался к нему, спрашивая, как он провел ночь ,он часто плохо спал) и каким образом он думал провести утро; почти каждый день по утрам Ницше пробегал журналы в общей гостиной и шел затем на берег моря; иногда Ланцкий сопровождал его, иногда предоставлял ему полное одиночество. Потом оба завтракали в том же самом пансионе. Вечером, при свете лампы, Ницше писал или же Ланцкий читал ему вслух какую-нибудь книгу, часто что-нибудь по-французски, письма аббата Галиани или “Красное и Черное”. “Пармский монастырь” или “Арманс” Стендаля.

Часто своими поступками Ницше изумлял Ланцкого. Этот отшельник за тальбдотом усвоил себе очень скрытную лукавую манеру, целое искусство для того, чтобы никого не обижать, но жить, не обнаруживая интимной тайны своей жизни. Однажды в воскресенье одна молодая девушка спросила его, был ли он у обедни в соборе.

“Сегодня, - вежливо ответил он ей, - я там не был”.

Ланцкого изумляла эта осторожная манера говорить, но Ницше объяснил ему, в чем дело. “Правда не всегда для всех хороша, - сказал он, - если бы я взволновал эту девушку, я был бы в отчаянии”. Иногда он забавлялся тем, что возвещал свою будущую славу.

Через сорок лет я буду европейской знаменитостью! – убеждал он своих соседей по столу. “Дайте нам Ваши книги”, - говорили они ему.

Но он раз и навсегда отказался от этого и повторял Ланцкому, почему он не хочет делать этого: “Первые встречные не должны читать моих книг”.

Учитель, - отвечал ему Ланцкий, - но зачем же Вы их тогда печатаете? – Кажется, что на этот справедливый вопрос не последовало удовлетворительного ответа.

Но очень часто Ницше был скрытен, даже с Ланцким. Он любил повторять ему о своей давнишней мечте и развивать перед ним свои планы; а именно, основание дружеского общества, идеалистического фаланстера, по образу того, как жил Эмерсон. Он часто уводил Ланцкого на полуостров Сен-Жан.

“Здесь, - говорил он ему, впадая в библейский тон, - мы раскинем наши палатки”.

Он даже выбрал целый ряд маленьких вилл, которые подходили к его плану. Он не знал еще, кого он пригласит туда; имени Генриха фон Штейна, единственного друга и ученика, которого он горячо желал, он никогда не произносил в присутствии Ланцкого.

Генрих фон Штейн не сообщал о своем приезде и не подавал признаков жизни. Поднявшись на Сильс-Мария, он имел намерение примирить, если это было возможно, двух учителей. Один из учителей сказал ему – надо выбирать между нами, и, может быть, одно мгновение Штейн колебался. Но потом он вернулся в свою Германию, он увидел Козиму Вагнер, и, так как Ницше требовал, чтобы он сделал свой выбор, остался верным Рихарду Вагнеру.

Фр. Ницше предчувствовал это и испугался и, уступая тоска и чувству одиночества, написал в форме поэмы тоскливый призыв, адресовав его к Генриху фон Штейну:

“Oh Lebens Mittag! Feierliche Zeit!
Oh Sommergarten!
Unruhig Gluck im Stehn und Spahn und Warten!
Der Freunde harr’ich, Tag und Nacht bereit;
Wo bleibt ihr, Freunde? Kommt! s’ist Zeiut, s’est Zeit!

(О полдень жизни, торжественный час! О летний сад! Беспокойное счастье: я здесь, я сторожу, я жду тебя! Денем и ночью я с надеждой ожидаю прихода друзей. Где же вы, друзья мои? Придите ко мне, уже пора, пора!)

Генрих фон Штейн должен был ответить и вот ч то он написал:

“На такой призыв, какой Вы прислали мне, возможен только один ответ: приехать и отдать себя целиком, посвятить, как самому благородному делу, все мое время, пониманию тех новых вещей, которые Вы скажете мне. Мне это запрещено. Но мне пришла в голову одна мысль: каждый месяц я собираю около себя нескольких друзей и читаю вместе с ними какую-нибудь главу из “Лексикона” Вагнера и затем говорю с ними на эту тему. Эти разговоры с каждым разом становятся все более и более возвышенными и свободными. В последний раз мы нашли такое определение эстетической эмоции: переход к безличному путем самой полноты личности. И вот какая мне пришла в голову мысль: было бы прекрасно, если бы Ницше присылал нам время от времени тему для наших бесед; не хотите ли завязать с нами такие отношения? Не видите ли Вы в такой переписке как бы введение, приближение к вашему идеальному монастырю?”

Это было письмо верного и хорошего ученика. Штейн упомянул с намерением имя Вагнера; он как бы указывал на тему этих размышлений: эта вагнеровская энциклопедия была смешною юношескою теологией. Ницше был в отчаянии; он опять видел перед собой своего старого противника, притворщика мысли, соблазнителя молодежи. Ферстер, отнявший у него сестру, был вагнерианец; Генрих фон Штейн, по милости Вагнера, отказывал ему в своей преданности. Ницше был по-прежнему один и в своем одиночестве, ценою битвы, в которой он был ранен, он сумел и завоевать себе жестокую свободу.

“Какое глупое письмо прислал мне Штейн в ответ на мое стихотворение, - писал он сестре. – Я глубоко обижен. Я опять болен, я спасаюсь только с помощью моего старого средства (10). Я всею душою ненавижу всех людей, которых я когда-либо знал; и себя самого в том числе. Я хорошо сплю, но, просыпаясь, я чувствую прилив злобы и ненависти к людям. А между тем, мало можно найти таких податливых и добродушных людей, как я”.

Не зная причины, Ланцкий все же заметил волнение Ницше. Припадок был жестокий, но он не позволял себе распускаться и энергично работал. Ницше совершал больше уединенных прогулок, чем в первые дни, и Ланцкий видел его подпрыгивающую походку на “Promenade des Anglais” или на горных тропинках; он скакал, иногда прыгал, потом вдруг останавливался и что-то записывал карандашом. Ланцкий не знал о том, какую работу предпринял Ницше.

Однажды в мартовское утро Ланцкий, по обыкновению, войдя в маленькую комнату, которую занимал Ницше, нашел его, несмотря на поздний час, в постели. “Я болен, - сказал он ему, - я только что разрешился от бремени”. – “Что Вы говорите?” – пробормотал растерявшийся Ланцкий. “Я написал четвертую часть “Заратустры”

* * *

Что заключает в себе эта четвертая часть? Можем ли мы уловить в ней прогрессивное развитие идеи, какую-нибудь определенную мысль? Нет, это был только отрывок. Ницше назвал его “интермедией”, эпизодом из жизни героя; странный эпизод, приведший в замешательство многих читателей. Может быть, мы лучше поймем его, если вспомним о постигшем Ницше разочаровании.

“Высшие люди” поднимаются наверх, где жил Заратустра, и застают его уединившимся в горах; старый Папа, старый историк и старый король, несчастные, страдающие от своего падения люди, чувствуя всю силу мудреца, пришли просить у него помощи. Разве они не напоминают Генриха фон Штейна, обезувеченного Байрейтом, который точно так же поднимался в горы, к Ницше?

Заратустра принимает этих “величайших” людей и изменяет ради них своему дикому нраву; он просит их присесть в его гроте, принимает к сердцу их беспокойство, выслушивает их и говорит с ними. Не тал ли принял Ницше Генриха фон Штейна? Заратустра, который в глубине души гораздо менее суров, чем это было нужно, обольщается тлетворным обаянием и мягкостью речи “высших людей”; он забывает, что помочь их несчастью нельзя, и уступает радостной надежде. Эти “высшие люди” не те ли друзья, которых он ждет? Не надеялся ли Ницше, что Штейн принесет ему помощь?

Заратустра на минуту оставляет своих гостей и в одиночестве уходит в горы. Что же он увидел, вернувшись в свой грот? Все “высшие люди” стояли на коленях и молились на осла, а папа служил обедню перед этим новым идолом. Разве не то же самое было со Штейном, которого Ницше застал в компании двух друзей разбирающимися в вагнеровской Библии? Заратустра прогнал своих гостей, ему нужны для созидания нового мира новые работники. Найдет ли он их когда-нибудь? Он зовет их.

“Дети мои, моя раса с чистой кровью, моя прекрасная новая раса; что же удерживает моих детей на островах? Разве не настало уже время, великое время – я говорю это тебе на ухо, добрый гений бурь, - чтобы они вернулись, наконец, к своему отцу? Не знают они разве, что в ожидании поседели мои волосы? Иди, иди, дух урагана, добрый и непобедимый дух! Покинь груды твоих гор, устремись к морям, и, начиная с сегодняшнего вечера, благослови моих детей. Отнеси им благословение моего счастья, благословение этого венка из счастливых роз. Брось эти розы на их острова, и пусть они останутся лежать там, как вопрошающее знамение. “Откуда нам такое счастье? – наконец, они спросят. – Жив ли он еще, наш отец, Заратустра? Так это правда? Наш отец Заратустра еще жив? Наш старый отец Заратустра еще любит своих детей?”

Дует ветер, на небе нет ни одного облака. Весь мир погружен в сон. О счастье! О счастье!”

Ницше выбросил эту страницу из своей книги; может быть, ему стало стыдно за такое грустное и ясное признание.

Четвертая часть Заратустры не находит себе издателя. Шмейцнер, который несколько месяцев тому назад уверял Ницше, что “публика не хочет читать афоризмов”, написал ему без стеснения, что публике его Заратустра не нужен.

Сначала Ницше сделал несколько новых унизительных для него и ни к чему не приведших попыток, потом, избрав более достойный образ действия, заплатил сам за печатание рукописи и ограничился количеством сорока экземпляров. По правде сказать, у него не было такого количества друзей, он нашел только семерых, которым хотел послать свою книгу, но и те не были действительно достойны этого. Можно перечислить всех этих людей: сестра Элизабет (он не переставал на нее жаловаться); Овербек (хороший друг, умный, но сдержанный читатель); m-lle Мейзенбуг (она ни чего не понимала в его книгах); Буркхардт, базельский историк (он всегда отвечал на посылки Ницше, но он был так вежлив, что в душу его было трудно проникнуть); Петер Гаст (верный ученик, которого Ницше находил слишком верным и послушным); Ланцкий (хороший товарищ этой зимы); Роде (едва скрывавший ту тоску, которую на него нагоняло это навязанное чтение).

Это были те, как мы предполагаем, кто получил книгу, но не потрудился прочесть ее, эту четвертую и последнюю часть; эту “интермедию”, которая кончала, но не окончила “Так говорил Заратустра”.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17