Лариса Гармаш «Лу Саломе (удивительная история жизни и приключений духа Лу фон Саломе)»

Страницы: 1 2 3 4 5 6

Саломе предпринимает исследование, чтобы выяснить для себя, возможны ли другие, не трагические развязки женского вступления в брак. Она сопровождает это вопрошание шестью притчами о судьбе птиц, силою разных обстоятельств очутившихся в неволе.

Это истории компромисса или поединка с судьбой, и Лу пытается проникнуть в тайные пружины этих выборов. За каждым из них кроется своеобразное понимание смысла свободы. Разные версии свободы становятся для Лу шифрами женских судеб: свобода использовать плен в целях наслаждения, свобода иллюзий и мечтаний об иной жизни, свобода господства над другими обитателями чердака... Сюжеты этих притч располагаются как бы между двумя полюсами: между судьбой, которая ближе всего к идеалу Лу - это образ Эллиды из "Женщины моря",- и судьбой, которая более всего страшила и отталкивала ее - образ Гедды Габлер.

Чтобы понять, что же больше всего отталкивало Лу в судьбе Гедды, нужно иметь в виду, что Саломе никогда не представляла себе эмансипацию как постоянное и абсолютное бегство от социально установленных связей. И в этом причина ее радикального расхождения со всем феминизмом своей эпохи вплоть до обвинений ее в антифеминизме. Лу начинает с Норы - женщины, которая желает чуда, но живет в унижающих рамках общепринятого женского воспитания и условностей брака, где ей отведена роль игрушки, объекта для бесконечных манипуляций в руках мужа. И хотя Лу одобряет решение Норы оставить свое замужество, но она не считает такое решение моделью или образцом. Это малое изменение, которое только открывает, но никоим образом не решает вопрос обретения женщиной себя. Саломе интересовала не женская эмансипация, а трансформация, которая могла бы преобразовать партнеров в браке в андрогинную пару; она искала формулу, способную преобразить отношения борьбы в отношения целостности. Она понимала, что смысл отношений, в конце концов, не в скучном равноправии, а в чуде любви, "той горячей, благоговейной любви, которая расширяет от обожания глаза ребенка в каждом из нас". Лу продолжает: "Что является необходимым базисом в настоящем браке? Это правда и свобода". Но Гедда Габлер насмехается над этой центральной, органической идеей, как говорит Лу.

В сердцевине ее враждебности к Гедде лежит важное для нее различие между возвышенным эгоизмом (тем, который в ней находил Ницше и который "заставляет нас служить лучшему в нашей натуре") и заурядным эгоизмом тех, кто бросает вызов условностям ради самого вызова или самопотакания. Эту разницу, вероятно, недооценивал Рудольф Бинион, один из ее биографов, который подозревал, что враждебность Лу к Гедде вызвана стремлением Саломе отгородиться от собственного подобия и что на самом деле Гедда Габлер и есть "небезызвестная генеральская дочь и профессорская жена". Он полагал, что образ Гедды мог основываться на историях, которые Ибсен слышал о Саломе. В контексте этого сближения Бинион к тому же упрекал Лу в разрушении способности Андреаса писать. Тем не менее анализ этого образа у Лу не походит всего лишь на желание размежеваться с двойником, хотя, быть может, именно потенциальная опасность "габлерства", так страшившая Лу, делает тон ее исследования в этом месте столь эмоциональным.

"Она (Гедда. - Л. Г.) напоминает мстительного волка, на котором долгое время росла шкура овцы и который лишился своей хищной силы, только чтобы уберечь свою хищную душу. Обреченное на наиболее цивилизованное и обыденное существование, такое создание защищает себя яростно от любого риска; оно только играет бессильно со своей жаждой к свободе, дикости - так, как робкие руки играют с оружием...

У нее нет цели, и она бы все равно не знала, как достичь ее, поэтому она вынуждена развлекать себя игрушками, которые, по крайней мере, помогают ей во время скуки, этого полнейшего отсутствия активности. Даже средний человек во всей своей обыденности более значителен, чем этот вид характера. Ибо он все еще способен испытывать стремление к более свободной жизни и потому примирять мир свободы и мир ограничений - или, по крайней мере, участвовать в битве, которая ведется между ними. Единственное же подлинное совмещение этих извечных противоположностей выражено в словах, которые спасли Эллиду: "Свободно и ответственно"".

Вообще, история Эллиды так интересна для Саломе именно тем, что здесь явственно и убедительно проступают очертания подлинной свободы, которая внутри нас, а не в условиях нашей жизни (вот он, основной пункт полемики с феминизмом!), той "тайной свободы", про которую говорил Пушкин. И обретение этой свободы, как и собственного духовного стержня, невозможно, по убеждению Лу, без мучений, кризисов и духовных страданий, единственно способных подтолкнуть к внутреннему превращению,- они создают условия алхимии души.

Эллида, женщина моря, вначале довольствуется тем, чтобы стоять, застыв, на берегу и "мечтать о катящихся волнах, на которых фокусничают опасность и красота и чья глубина прячет так много чудесного и одновременно чудовищного". Но тут на застывшую пассивность Эллиды наваливается любовь как болезненная страсть, подавляющая волю. Она так очарована дикостью и демонизмом ее тяги к незнакомцу, что это угрожает ее поглотить. Поэтому она бежит в семейную жизнь с доктором Ванделем, обещающую безопасность и стабильность. Но она не может удовлетвориться такой жизнью, и то, что она покинула вовне, возвращается к ней внутренним адом фантазий и воспоминаний. Острота переживаний и их безысходность неустранимы до тех пор, пока Эллиде не удастся прийти к самоосознанию. Только когда муж дает ей свободу самостоятельно сделать выбор, с глаз ее падает пелена заблуждения: "Свобода перестает мучительно манить, потому что она уже не манит издали - Эллида на свободе. Причина ее проблем лежит в гипнотически притягивающей дали, в демонически манящей неопределенности", в то время как подлинный центр ее усилий должен быть сфокусирован на ее собственной воле и ответственности за свою судьбу. Некоторые биографы полагают, что в основу канвы шестой притчи (про Эллиду) был положен собственный опыт Лу - опыт ее брака как способ освободиться от чар Гийо и одновременно получить его благословение. Все же если проводить параллели такого рода, то здесь скорее напрашивается перекличка с историей с Георгом Ледебуром - осмысление возможных последствий выбора судьбы: ставка на внешнее или внутреннее преобразование жизни.

Это действительно была книга ее собственных переживаний, что позволило биографам назвать годы 1886-1897-й годами "дикой утки". В более широком смысле это была книга надежд целой женской генерации, связанной с революционными идеями и движением эмансипации. Ее анализ женских образов Ибсена принял форму психологического гобелена: Лу описывала движущие силы, лежавшие в основе напряжения каждой пьесы, а потом связывала их между собой, ища за этим потоком проявлений глубинный структурный механизм соотношения между свободой и необходимостью внутри каждой женской судьбы. Такая тактика игнорировала границы конкретного произведения, ибо целью Саломе являлся не литературно-критический анализ Ибсена, а создание собственного психологического концепта. Ибсеновские решения комплекса "дикой утки" Лу анализирует с таким поэтическим и эмоциональным запалом (вероятно, и вызвавшим неоднократное переиздание книги - вплоть до 1924 года), который вполне позволяет ощутить, насколько экзистенциально остро она сама переживала подобные состояния. Но Лу хочет вписать в судьбу "дикой утки" другие возможности, которых нет у Ибсена.

Открытие таких иных возможностей было для нее вопросом не только теории. Действительно, в рамках ее супружества возникали ситуации, которые очень даже могли привести к трагическому решению, подобному принятому Ребеккой из "Розмерхольма",- белые кони, символы смерти, не раз "пролетали" через берлинский дом Андреасов. Х. Ф. Петерс пишет о том, что далеко не раз Лу с мужем были готовы к самоубийству и составляли завещание, однако этот факт не находит подтверждения в ее воспоминаниях. Кроме того, такое решение не согласуется с психологическим портретом Лу: она всегда старалась усмирить хаос чувств...

Путешествия были проверенным способом такого усмирения. И она будет путешествовать постоянно. Надолго или не очень возвращаясь в дом Андреаса. А он никогда не будет расспрашивать ее о путешествиях, ожидая, пока она сама расскажет о новых встречах и впечатлениях.

В 1894 году Лу отправляется в Париж. Там кипят политические страсти - убийство президента Карно, дело Дрейфуса. Жизнь богемы наполнена шумом и скандалами...

Лу была здесь счастлива. Жила в одной комнате с датской писательницей Терезой Крюгер (в будущем переводчицей нескольких разделов ее книги о Ницше на датский). Познакомилась еще с одним датским писателем - Германом Бангом, а также с Кнутом Гамсуном, уже известным тогда автором повести "Голод". Гамсун формулирует свою литературную программу в шумных докладах о психологии и поэзии, утверждая, что внутренняя территория души является сценой редкого динамизма. Лу интересуется театром, атмосфера сцены и культивирование игрового момента в жизни ее увлекают: однажды она переодевается цветочницей и продает на улице розы. Таков был Париж, его жизнь и его игра в жизнь. Парижские встречи и впечатления легли в основу романа "Феничка". Так, по мнению многих биографов, в нем отражено не лишенное курьеза знакомство с Франком Ведекиндом, автором "Пробуждения весны".

Ведекинд под впечатлением разговора с Лу, в котором она довольно смело высказывалась о свободной любви, пригласил ее к себе и... тут произошло недоразумение "в стиле Ведекинда". Он рассчитывал, что, решительная в теории, она не замедлит проявить себя на практике...

На следующий день он появился с букетом цветов и просьбой о прощении за нерыцарское поведение. Юта Тредер и некоторые другие исследователи полагают, что пресловутый образ "стервозной" Лулу у Ведекинда был создан не без намека на Лу Саломе. Эдакая утонченная месть. Однако эта версия не подкреплена достаточно вескими основаниями. Впрочем, Лу в любом случае не осталась в долгу. Она оживила эпизод на страницах собственного романа и заставила своего героя, Макса Вернера, пережить в результате подобной ситуации мировоззренческий переворот, который, возможно, не успел в должной мере "ощутить" артистичный и необузданный Ведекинд.

Загнанный в угол собственными жесткими оппозициями восприятия - "гризетка или монахиня?" - Вернер бесплодно ломает голову над тем, что же из этих амплуа является маской, а что подлинной сущностью его новой знакомой. Поначалу он принимает Феничку за типичную интеллектуалку, и виной тому ее наряд - строгое черное платье, столь отличное от нарядов прочих посетительниц переполненного парижского кафе. Однако "не таилось ли под этой одеждой, за этим открытым, одухотворенным лицом что-либо горячее и чувственное, могущее ввести в заблуждение только полного идиота? - Была ли это лишь его собственная фантазия, играющая с ним злую шутку, или Феня, напоминающая ему одухотворенность и стилизованную простоту фигур на картинах дорафаэлевой эпохи, лишь хотела бы казаться целомудренной, но не в силах утаить удивительных, опьяняющих ароматов цветов, выдающих ее с головой?" Образ начинает издевательски двоиться, и замешательства Вернера, втайне мучительно пытающегося установить связь между "глубинными" и "поверхностными" качествами спутницы, не может развеять даже затяжная прогулка вдвоем предрассветными улочками Парижа. Ведь Феничка не намерена помочь ему определиться. А что если интеллектуальность и сексуальность имеют одни и те же корни - эротические? В конце концов ее озорные провокации заставляют его сделать выбор в пользу собственного фантазма. И здесь-то его подстерегает неизбежный конфуз. Впрочем, и Феничка раздосадована на свою "наивность", хоть и пытается оправдаться тем, что Вернер первый, кто воспользовался ее представлением о "братских" отношениях с мужчинами... Это недоразумение, однако, не помешает автору в итоге сделать их друзьями, а Макса даже Феничкиным конфидентом в ее сложных любовных коллизиях.

Историю с Ведекиндом можно было бы считать незначительным инцидентом, если бы не та рельефность, с которой она очертила все возможные следствия опасной "игры в понимание" с мужчинами. Эта история продемонстрировала Лу во всей гротескности, как под влиянием пробужденных ею иллюзий во властных натурах просыпается инстинкт к обладанию - духовному и не только. И все же глубинная непокорность Лу, ее вечное противостояние "присвоению себя" на любом уровне приподымают завесу над тайной ее сущности. Если угодно, Лу была своеобразной Анти-Галатеей. Она упрямо не желала оживлять чью-то мечту, быть такой, какой ее хотели видеть. Она зеркально возвращала мужчинам содержание их фантазий и грез. И, столкнувшись с ними воочию, они вынуждены были рефлексировать по направлению к тайне своих идеалов. Натура Лу сопротивлялась любой формовке, она принципиально не способна была стать воплощением чужого идеала, она могла лишь его совершенно отразить. И потому этот возвращенный идеал всегда был бестелесным призраком. Причиняя боль своей неосязаемостью, он возбуждал в мужчине волю к осязаемой подлинности жизни. Этот волевой всплеск каждый реализовывал по мере масштабов собственной личности. Ницше он превратил в гения, Рэ - в святого. Собственного своего героя Лу сделала "психологом вечно-женского": он разгадал "сфинксоподобный" характер женщины, отбросив все идеализации и демонизации. Смыслом ее романа и было смешать все полярности, перепутать все категории, стереотипы и утвердить разнообразие, полифоничность живой женщины.

Потому Юта Тредер утверждала, что повествования типа "Фенички" взрывают дух времени изнутри.

"Феничка", однако, при всей ее программности не могла охватить всей палитры приключений Лу в Париже. Так, помимо литературного Парижа ее манят и совсем маргинальные круги. До нас дошли довольно отрывочные сведения об эпизоде с неким русским по имени Савелий, человеком крепкого телосложения, подозреваемым в соучастии в покушении на Александра II, отбывшим четыре года каторги в Сибири, который втянул Лу и ее подругу Фриду фон Бюлов в круг русской эмиграции. У Савелия в Париже была частная врачебная практика, и он был достаточно независим материально. Жарким летом 1894 года Лу решила поехать с ним в Альпы...

Жили они в шалаше на поляне в горах, питаясь сыром, молоком, хлебом и ягодами. Изредка только спускались вниз, в Цюрих, чтобы купить чего-нибудь более изысканного. Во время одной из таких вылазок Лу встретила Уильяма Бельша, старого знакомого, автора "Любви в природе" - так берлинская жизнь напомнила ей о себе, и привычные соблазны цивилизации вновь поманили Лу.

Эта история с русским эмигрантом была полна романтики, но не имела для Лу никакого продолжения. По возвращении в Париж ее ждут новые впечатления и новые встречи. И все же особенностью странствий Лу было то, что ее исполненные приключений блуждания имели свои границы и свои законы дления. "Неожиданно для других и для себя самой я украдкой, без "до свидания" уехала из Парижа ... избавилась от ботинок и чулок (чего нельзя было сделать в Париже) и оставалась очень веселой",- так в письме к подруге она описывает свое возвращение в дом мужа.

Лу перезимовала в Шмаргендорфе, работая над текстом "Иисус - еврей", а муж помогал Роазену переводить Омара Хайяма. На ее эссе о Христе с равным пылом ополчились и иудеи, и христиане. Но Лу на этом не останавливается: под впечатлением бесед с мужем, который в то время занимался изучением исламской секты бабистов, она пишет большую работу об исламе. Ее религиозное мировосприятие во многом, вероятно, было обусловлено воспитанием и разноязыким пестрым окружением в доме,- в Петербурге времен ее детства перемешались народы и вероисповедания. Это наверное способствовало позднейшему интересу Лу к различным конфессиям, различным системам мышления, различным культурным традициям. Ее волновали сакральные символы, оживлявшие души разных культур. "При входе в мечеть люди снимали обувь и, погрузившись в тишину, становились на колени на красивых коврах, начиная молитву. Я припоминаю мое впечатление от одной ночи в Турции. Наши окна выходили на узкие улочки, заполненные толпами народа; доносился шум повозок, крики ослов, и вдруг совершенно внезапно наступила такая тишина, будто вся Вселенная затаила дыхание. Перед мечетью, которая поднималась на фоне ночного неба, словно палец к Господу, провозглашал славу муэдзин: "Аллах Акбар". Это зрелище заставило меня долго размышлять о сущности их религии",- писала Лу.

Так прошла зима. Но с весенним пробуждением в силу вновь вступает ее страсть к блужданиям в "междустранье" в надежде пересечь границу "невозможного". Наиболее верной ее спутницей в этих вылазках обычно была Фрида фон Бюлов, известная исследовательница Африки, с которой Лу познакомилась еще в 1892 году в Берлине. Фрида была исключительно самостоятельной личностью, по натуре склонной к меланхолии, хотя и с сильной мужской волей и витальным инстинктом. В своей книге "В стране обещаний" она увлекательно описала для европейцев мир колониальных отношений, который ей довелось узнать после смерти брата, управляя его плантациями. Лу проводила с ней время в непрестанных дебатах и, быть может именно благодаря этой ее выразительной натуре спорщицы, не видела для себя более подходящей спутницы для интеллектуально-кочевых приключений.

Весной 1895 года она предприняла с ней путешествие в Петербург, а затем в Вену. Познакомила Фриду со своим братом Евгением, на тот момент уже смертельно больным, рассказав ей, как он по просьбе матери хотел вытащить ее из "аферы" с Ницше. Вена нравилась Лу, она писала: "Если сравнивать атмосферы различных крупных городов, то можно сказать, что в Вене как нигде сочеталась жизнь духовная с эротизмом". Кроме того, Вена была гораздо толерантнее Берлина, который тут называли "гнездом разбойников". Ее внимание привлек здесь Артур Шницлер,- как писала о нем критика, будущий австрийский Ибсен. Чернобородый элегантный врач и известный уже литератор по-своему очаровал Лу. Но она была "отведена" от него "магией" вскоре появившегося Рильке, о чем наш рассказ пойдет дальше. И все же, при всей любви Саломе к новым творческим встречам, ее вновь тянет в тишину творческой кельи. "Все выглядит так, словно мне хочется остаться, но приходит такой час, когда я должна уйти прочь". Уходы и возвращения были желанны для нее - стремление к общности и к обособленности были естественны как вдох и выдох. По возвращении домой, в Берлин, она издали увидела Андреаса, стоящего под фонарем со своей любимой собачкой Лотхен, которая ее шумно приветствовала. "Этой ночью дома мы долго не спали".

Подводя черту ее упрямых поисков и вечных возвращений, мне кажется, смысл этих блужданий, их движущий мотив можно отчасти угадать благодаря ее маленькому стихотворению, предпосланному в качестве эпиграфа книге "Моя жизнь":

Жизнь в глубине себя - поэзия.
Безумны мы, тратящие ее изо дня в день,
От этапа к этапу.
Впрочем, в своем неосязаемом единстве
Она живет, она творит для нас поэзию.
Как же далеки мы от древней заповеди:
"Преврати свою жизнь в творение искусства".
Мы не стали еще собственным творением искусства.

Женщина, разбудившая колокола

И со стен монастыря на нас смотрела сама Вечность. Кресты и купола раз-учились удивляться, а большой колокол стал большим философом и замолчал... Когда мы превратимся в пыль звезд, камни Земли еще будут хранить тепло наших первых и всех последу-ющих шагов. Не умрут только слова, глухие отзвуки былых поступков, память, но когда-нибудь ночь прошлого наступит и для них... Сожми все, что случилось с нами, в маленькую точку на этом листе. И большего не надо.

И. Рокотов

Как часто близкое по духу
Рождало призрачную связь.
И в камень превращало грязь.
И краски возвращало слуху.
И музу, желчную старуху,
Рабу блаженных и калек,
На свежий вдохновляло век.

И. Лепшин

"Совершенная женщина растерзывает, когда она любит; я пока не готов отдать себя на заклание",- Фридрих Ницше.

Насколько можно считать этот афоризм постскриптумом к его отношениям с Лу Саломе? Что есть совершенство?.. И действительно ли такая женщина способна "растерзать"?

Жак Нобекур, знакомя французских читателей с феноменом Саломе и ее творческим наследием, отрекомендовал ее всей франкоязычной аудитории как "вдохновителя и палача Ницше и Рильке". Причем слово "палач" в устах Нобекура - предельно философски нагруженная метафора: безошибочно угаданное приведение в исполнение именно той казни, которую каждый сам уже выбрал для себя. Она была подобна той Судьбе из ницшевского афоризма, которая никогда не ошибется поднести к твоим устам тот сорт яда, который будет смертелен именно для тебя.

"Двух вещей ищет настоящий мужчина: опасности и игры. И потому он ищет женщину как самую опасную игрушку,- утверждал Ницше. И добавлял: - Лабиринтный человек никогда не ищет выход, но всегда Ариадну". Вольно или невольно Лу показала, что Ариадна, разыгрывающая "опасную игрушку", сама становится лабиринтом.

Юный Рильке просил у Судьбы иного:

Тысячи диких вопросов ношу я в себе.
Когда к ним взываю, возвращается лишь эхо,
         но не ответ.
Эти вопросы подобны безмолвным башням...
Но когда-то на них проснутся колокола
и день праздничный будет объявлен.
И потому ищу я Ту, которая раскачает колокола
и невидимые веревки возьмет в свои руки.

Эти строки написаны за месяц до его встречи с Саломе. Вот в сердцевину какого ожидания вступила Лу 12 или 14 мая 1897 года в театре на площади Гертнер в Мюнхене. Точная дата знакомства затерялась в ее памяти, но 14 мая она уже писала о Рильке в своем дневнике: о том, как они гуляли всю ночь - она, этот молодой поэт и известный мюнхенский архитектор Август Эндель,- обсуждая только что увиденную ими премьеру "Темной ночи" фон Шевитха и еще море всякой всячины.

На самом же деле это знакомство имело свою предысторию: только потом, сопоставив все нюансы и колорит речевых оборотов, Лу окончательно убедилась в том, что новый ее знакомый и автор анонимных стихотворных посланий, которые она регулярно получала в своем пансионате "Квисторп" (где жила вместе с Фридой фон Бюлов),- одно и то же лицо. Рильке же, после официального знакомства с обеими подругами, не преминул сразу же похвастаться в письме к матери, что он приятельствует с "двумя превосходными женщинами" - "знаменитой писательницей" (Лу) и "известной исследовательницей Африки" (фон Бюлов).

Уже на следующий день после знакомства он передаст Лу через посыльного письмо, на этот раз не анонимное. Хотя оно и начинается довольно церемонным обращением "милостивая государыня", в нем ощущается темперамент огромной юношеской страсти. Поводом, который придал ему смелость написать это письмо, явилось, по его мнению, совершенно мистическое совпадение в понимании ими обоими нерва религиозной гениальности Христа (имелось в виду опубликованное за год до их встречи эссе Саломе "Иисус - еврей" и его собственные, так впоследствии никогда и не напечатанные "Видения Иисуса"). Мысли, изложенные в этих двух трудах, показались ему до невозможного конгениальными. "...Без ложной скромности,- писал он,- из-за безусловной силы Ваших слов мое произведение обрело в моих ощущениях освящение и санкцию".

Так юный Рене Мария Рильке приходит к Лу Андреас-Саломе, как некогда девочка Луиза - к пастору Гийо. Так ученик восторженно выбирает своего Учителя - предмет неизменного обожествления и самой пронзительной земной нежности. Так фанатичный богоискатель приходит к человеку, уже готовому стать Священником. И Лу Саломе действует так, как действовал когда-то Гийо - как "тормоз и обещание" одновременно. Смысл такого обещания невозможно вместить в предложение: чтобы его развернуть, понадобилось три года испепеляющей страсти и пожизненная духовная близость.

Видимо, поначалу только эта невольная ассоциация - ее собственная история с Гийо - заставила Лу обратить внимание на юного адресата. К подобным знакам поклонения Лу привыкла, сами по себе они не могли взволновать ее. Она восприняла с изрядной долей скепсиса его воистину вулканическое извержение на тот момент отнюдь еще не самого совершенного лиризма. Не мог вызвать у нее энтузиазма и кричащий возрастной разрыв: Лу было тридцать шесть, а Рильке - двадцать один год.

В том первом подписанном письме он умоляет ее о новой встрече в театре, а спустя четыре дня посылает ей свои "Песни страсти" и признается, что "бежал по городу с розами, дрожа от невыносимого желания и страха встретить где-нибудь Вас". Через несколько дней он перейдет с ней на "ты" и, как родник пробивает русло, его безудержная любовь пробьет себе дорогу.

Минует еще три недели, и они станут неразлучны.

Рильке - Саломе, 8 июня, из Мюнхена в Мюнхен:

"Моя весна, я хочу видеть мир через Тебя, потому что тогда я буду видеть не мир, а Тебя, Тебя, Тебя!"

Апокалиптический темп их неистового сближения - и, как покажет жизнь, бесконечного приближения двух личностей, невзирая на все их кризисы,- немало изумил и современников, и биографов. Как же быстро мог подчинить столь юный Рильке эту женщину, которая могла и умела причинять боль, убивать любое движение чувства одним трезвым жестом, уходить не прощаясь и без слов оправдания! Годами державшая на неумолимой дистанции многих весьма незаурядных поклонников и даже пятидесятилетнего профессора-мужа, она впервые стала покорной,- покорной этому мальчику, несмотря на то, а может именно потому, что он сам хотел быть только ее рабом...

"Ты - мой праздничный день. И когда я во сне спешу к Тебе, я всегда несу в волосах цветы. Я хотел бы вплетать цветы Тебе в волосы. Какие? Нет ни одного достаточно трогательного и простого цветка, чтобы он был достоин Тебя. В каком мае я мог бы Тебе его сорвать? Теперь, однако, я верю - на Твоих волосах всегда есть венок... или корона... Никогда я не видел Тебя иной, нежели такой, на которую мог бы молиться. Никогда Тебя иначе не слышал, как только такой, в которую мог бы верить. Никогда иначе по Тебе не тосковал, как только думая, чту мог бы вытерпеть за Тебя. Никогда не желал Тебя иначе, как только посметь бы преклонить пред Тобой колени. Я Твой, словно скипетр, являющийся собственностью королевы,- но я не делаю Тебя богатой. Я Твой, как последняя бледнеющая звездочка, принадлежащая ночи, хотя ночь о ней не знает и не догадывается о ее блеске".

И вопреки своему изначальному скепсису и сомнению относительно его поэтического дара Лу согласится с его ненасытностью, хотя всегда, не обольщаясь, будет отдавать себе отчет в том, что он жаждет ее и как возлюбленную, и как ту, которая будет одаривать его материнской любовью. Она сыграет обе эти роли с полной отдачей.

С терпением и виртуозностью меняя формы стимулирования его таланта, их дозировку, она будет чередовать материнские увещевания с насыщенно-психологическими пояснениями, прибегая, в конце концов, к совсем простым, но весьма действенным проявлениям своей учительской харизмы.

Он не сопротивлялся: "Зависит от Тебя, кем я стану. Ты одариваешь мою ночь мечтами, утро - песнями, даешь цель моим дням и солнечную устремленность моим пурпурным сумеркам.

Буду Тебе это часто и беспрерывно повторять. Это признание будет во мне дозревать с каждым разом все выразительнее, все четче. Пока не сумею яснее ясного Тебе это объяснить и Ты меня окончательно не поймешь - и тогда настанет наше лето. И будет длиться в продолжение всех дней Твоего Рене".

Она потребует, чтобы он изменил даже это имя: неопределенность и бесформенную интимность Рене превратил в твердое романтическое - Райнер. Так в свое время сделал Гийо: вместо повсеместного Луиза и непроизносимого для него русского Леля именно он дал ей во время конфирмации новое имя Лу. Новое имя всегда влечет новую Судьбу: эту истину Саломе однозначно установила для себя, несколько раз выпустив из глубины себя на волю новое имя-личность и вновь возвратив обратно, в себя, эту мифоличность, ассимилируя ее.

Много лет спустя Марина Цветаева восторженно напишет Рильке: "Ваше имя хотело, чтобы Вы его выбрали!" Наверное, она так никогда и не узнала, чья рука управляла этим выбором. В 1926 году, пораженная известием о его смерти, Цветаева писала:

Что мне делать в новогоднем шуме
С этой внутреннею рифмой:
Райнер - умер?

Известный американский германист Бернгард Блюм в своей знаменитой речи в Сан-Франциско, посвященной столетней годовщине со дня рождения поэта, сказал: "Если возможно приписать перелом в развитии Рильке одному человеку, то им была Лу Андреас-Саломе, вдохнувшая в него веру в себя,- ту веру, которая ему была столь необходима,- и не просто так, а потому что любила его... Когда весной 1897 года Рильке познакомился с Лу, он был не более чем амбициозным литературным импресарио, которому нечего было предъявить, кроме бесчисленной заурядной продукции, в лучшем случае - талант чисто формальный: вторичный, сентиментальный, без видимой силы, без идеи и подлинной философии. В то же время Лу превосходила Рильке, и не только по возрасту: необычайно интеллигентная, вполне освоившаяся в свете, в лучшем смысле слова опытная, обладающая связями, она оторвала Рильке от провинциального горизонта его начальных опытов".

Лу была совершенно непримиримой ко всему сентиментальному и заимствованному. Рильке же хотел стать для нее великим и, что бы там ни утверждали биографы, признавал ее бесспорное превосходство.

Я был как дом, где после пожара
Убийцы лишь заснут иногда,
Пока изголодавшиеся приговоры
Их не прогонят куда-то в поле;
Я был как город где-то над морем,
Угнетенный заразой...

Вначале Саломе считала главной проблемой Рильке недостаток технического мастерства, которое требуется для выразительной передачи впечатлений. Спустя некоторое время, уже после проникновения, углубления в его творчество, Лу начала верить, что проблема на самом деле в том, что нет художественной формы, достаточной для того, чтобы сполна выразить тот тончайший, глубиннейший пласт опыта, к которому Рильке имел доступ. Рильке хотел предпринять перевод всего бытия в поэзию. Но помимо этого, подлинного и неподъемного, труда он должен был любой ценой доказать своей семье, которая хотела видеть его офицером или юристом, что он - поэт.

Рильке до конца его жизни будет сопровождать кошмар тех почти шести лет, которые он мальчишкой, по воле отца, провел (с его впечатлительностью!) в атмосфере казарм низшей и высшей военных школ. Только благодаря плохому состоянию здоровья ему удалось оставить школу и вернуться в Прагу - город, где он родился и который в силу многих причин также воспринимал как нечто чужеродное. Ребенком Рене воспитывался в склочной семье, которая позже распалась совсем, среди тяжело скрываемой бедности вопиюще культивирующей фальшивый достаток. Характер мальчика, его нервная система с детства были заложниками того блефа, который постоянно источался из семейных недр, а именно легенды об аристократическом происхождении. На самом деле его предки не принадлежали ни к аристократам, ни к знати: его отец вел свой род от каинских крестьян, а мать, Софья Энц, была дочерью купца, царского советника. Посему свой брак она с самого начала считала ошибкой и мезальянсом и старалась жить отдельно от дома, в Вене. Смерть первой дочери окончательно углубила отчуждение в семье: мать, покинув сына и мужа, полностью ушла в некую экзальтированную религиозность. Потеряв надежду сделать сына военным, отец попытался принудить его к обучению торговому ремеслу, но и этот замысел провалился по причине неслыханного упорства юного Рене, бредившего поэзией. К моменту встречи с Лу он был автором трех поэтических сборников ("Жизнь и песни", 1894; "Жертвы Ларам", 1895; "Увенчанный магнолиями", 1897).

Рильке, известный позже как поэт строгой аскетичной формы и неслыханной самокритичности, бесконечно переписывавший и поправлявший свои труды, в юности буквально заваливал журналы плодами своего пера, большинство из которых он сам списал позже в небытие, никогда не включая их в свои сборники. Более того, поглощенный идеей "выхода поэзии в народ", юный Рильке написал литературное письмо (при финансовой поддер-жке своей невесты Валерии, девушки с большим достатком и связями), патетически озаглавленное "Прочь ожидания!". Рильке - его единственный автор, редактор и критик - рассылал это письмо бесплатно в больницы, ремесленные и продовольственные союзы, раздавал перед театрами, в литературных и артистических клубах, к которым принадлежал, после чего это произведение умерло своей естественной смертью так же, как и провалившаяся на сцене поэтико-политическая драма "В будущем". Отнюдь не сломленный этими неудачами, юный пассионарий возвращается в Прагу: там он разрывает отношения со своей невестой и в конце сентября 1896-го отправляется в Мюнхен, дабы записаться на отделение философии местного университета. Через несколько месяцев на его жизненном пути появится Лу Андреас-Саломе.

К моменту их встречи она уже десять лет была замужем, ее брак уже пережил немало коллизий, но в любых перипетиях своей личной жизни Лу не забывала заботиться о добром имени и реноме Андреаса. Негласные правила этого нетрадиционного союза включали незыблемое условие: воздержанность от скоропалительных решений и поступков.

Столь же предусмотрительно она будет вести себя и в период любви с Рильке. Когда первое лето своей новорожденной неистовой страсти они решают провести вместе, их общий выбор падает на Вольфратсхаузен, маленький городок в Верхней Баварии, в те времена еще полный покоя и безмятежной тишины. Однако "вместе" не значит без свидетелей: об этом Лу тщательно позаботилась -

с ней была неизменная Фрида фон Бюлов, а также довольно близкий друг, мюнхенский архитектор Август Эндель. Эндель, большой оригинал и инициатор новой волны в архитектуре (так называемого "стиля юности"), характерным почерком которого были динамичные, словно возникающие на глазах деревянные фигуры, украсил крышу их домика, вмурованного в склон горы, флюгером, над которым развевалась хоругвь из грубого льняного полотна.* На этом взвившемся над землей "стяге любви" он вывел черной краской название каникулярного приюта Лу и Рильке: "Луфрид", или "Гавань Лу", подобно знаменитому вагнеровскому "Ванфриду". Название было идеей Рильке, и позже оно будет перенесено на фронтон виллы в Геттингене, где супруги Андреас жили до конца дней.

Старательность, проявленная Лу в том, чтобы нико-гда не было недостатка в доброжелательных свидетелях их встреч, была оружием самообороны: так рассеивались сплетни, предметом которых они становились, где Лу, естественно, доставалась роль бессердечной соблазнительницы, опутавшей сетью молодого поэта, годившегося ей в сыновья. Весьма кстати эти свидетели оказались и то-гда, когда, под осень, ее здесь навестил муж, обеспокоенный, вероятно, новой добычей в ее несчетной коллекции настоящих и фальшивых бриллиантов-друзей. Однако попрощался он с ней успокоенный: этому болезненного вида поэту, в сущности еще ребенку, нужна была, по его мнению, исключительно материнская опека.

Это было, конечно, упрощение: в любви к Лу Райнер испытал запредельную боль непереносимой двойственности сыновнего и мужского чувства - он желал стать для нее великим и одновременно не смел превзойти ее величия.

"Стремлюсь раствориться в Тебе, как молитва ребенка в радостном гуле утра. Стремлюсь забрать в мою ночь благословение Твоих рук на моих волосах и ладонях. Не хочу разговаривать с людьми, чтоб не утратить эха Твоих слов, которые как флаги трепещут над моими. Не хочу после захода солнца смотреть на другой свет - только от пламени Твоих глаз возжигать тысячи жертвенных огней.

Не хочу ни одного поступка, который бы Тебя не прославлял, ни одного цветка, который бы Тебя не украшал, не благословлю ни одной птицы, которая не знает дороги к Твоему окну, не стану пить воды из источников, которые не знают отражения Твоего Лица. Не хочу ничего знать про время, что было в моей жизни до Тебя, про людей, что были до Тебя. Пусть живут счастливо те, кто умер для меня, ибо из-за них дорога к Тебе была такой долгой и полной страданий..."

Прибыл к ним с визитом и Якоб Вассерман (в доме которого состоялись те самые поэтические декламации, в ходе которых Лу с изумлением обнаружила, что декламируемые стихи напоминают ей стиль ее анонимного адресата). Позже - когда Рильке стал уже известным писателем - Вассерман с гордостью, хотя и не без иронии повторял, что он был их первым сватом.

По приглашению Лу появился также некий русский литератор из Санкт-Петербурга, которому предстояло давать им обоим уроки русского языка, литературы и истории, однако имени которого Лу не называет, говоря, что он оставил после себя недобрую память. Не пытаясь до-знаться, чем восстановил против себя Лу этот литератор, обнародуем все же его имя (поскольку его участие в русском "перевоспитании" Лу и подобном же "перевоспитании" Рильке было достаточно значительным) - это был Аким Волынский*, русский переводчик Канта, издатель сочинений Вагнера, редактор популярного в России журнала "Северный вестник". Волынский, как и все прочие из числа перечисленных, находится на памятном фото у беседки на фоне Луфрида.

Так промчалось их первое лето, и в начале сентября Лу выехала в Галлейн. Рильке доверяет свои любовные заклинания почте, отправляющейся вслед за ней, в неведении, что за используемым им адресом кроется место встреч Лу с сыгравшим немалую роль в ее судьбе Фридрихом Пинельсом, человеком, к советам которого она не раз прислушивалась,- у его сестры Бронции.

Доктор Пинельс, врач и возлюбленный Лу, являлся также наиболее частым спутником ее многочисленных путешествий. Он был на семь лет моложе Саломе и после восьми лет, прошедших со времени их первой встречи, все еще не терял надежды на то, что Лу разведется и он женится на ней. Он ни разу не упоминается по имени в мемуарах Лу, однако эта история ее жизни отражена в одном из наиболее популярных ее романов - "Феничка".

В нем Саломе рисует судьбу женщины, которая, по ее замыслу, не должна иметь ничего общего с судьбой женских образов Ибсена: это некий вариант непримиримой полемики с мэтром - литературной, психологической и экзистенциальной. Любовь, брак, свобода, вынужденные тайны,- короче, традиционный образ женщины - не может подойти Феничке, и поэтому темой романа является перелом этого традиционного образа. Ведь привычное клише соответствует женскому стереотипу, вырабатываемому мужской культурой. Но если путь женщины сходит с путей, которые ей выдумала культура, и при этом ее человеческие возможности начинают всерьез разворачиваться, она явно попадает в проблемы, которые эта же культура предназначила мужчине. Теперь она дол-жна еще больше страдать, потому что теперь она сама в ответе и расплате за все - это значит, что она должна справиться с войной образов в самой себе и преодолеть конфликт с культурой. Феничка сопротивляется мнимому или-или, которое подвергает женщину идеализации или сатанизации. Проблемы подвижного игрового пространства женщины должны переживаться не в фантазийных эксцессах и не в умственных построениях, но

в действительной жизни. В то время как Феничка счастлива спорадическими встречами со своим любимым, он попадает в сети старого образца: он хочет жениться на Феничке, чтобы всегда иметь ее возле себя. Инверсия маскулинной культуры: как мужчина считает женщину "отдохновением воина", так, возможно, Феничка отдыхает от своих собственных душевных войн и напряжений у мужчины, которого она любит. И все же архетипы культуры вызывают в героине разлад: Феничка вдруг беспричинно расстается со своим возлюбленным, но в своих воспоминаниях остается надолго благодарной ему. "Я никогда не была верна людям, но я всегда верна воспоминаниям" - это кредо-признание Лу заставит ее саму сжаться от горечи, когда в 1934 году она будет писать "письмо" к Рильке, умершему восемь лет назад, облекая свои мысли и чувства в форму интимного послания к уже не живущему. "...Мы стали супругами раньше, чем друзьями, а сдружились не по выбору, а повинуясь узам заключенного в неведомых глубинах брака. Это не две нашедшие друг друга половины, а тот случай, когда целое с трепетом узнает себя в другом целом. Нам суждено было стать братом и сестрой, но еще в те мифические времена, когда инцест не превратился в грех..."

Рильке же, после отъезда Лу в Галлейн, пишет ей, подробно рассказывая о том, чем занимается: упорядочивает корреспонденцию, читает книги о Рембрандте и Веласкесе, чтобы потом в дождь долго гулять тропинкой, которой они вместе путешествовали сразу же по прибытии в Вольфратхаузен. Лу научила Райнера тому, что сама переняла от мужа: бегать босиком по траве и на рассвете подглядывать за зверьем и птицами. Впервые благодаря ей он так сильно сблизился с природой, что с той поры будет презирать типичное литераторское невежество в этой области.

Не в силах больше без нее обходиться, он решается отправиться вслед за Андреасами в Берлин и поселиться поблизости от ее дома. Таким образом снова, как в эпоху Ницше и Рэ, они начинают жить странной троицей, сохраняющей столь же странную симметрию - Рильке моложе Лу на столько же, на сколько Андреас ее старше.

Здесь, на вилле Вальдриден в Шмаргендорфе, Райнер, приходя к Лу, надевал голубую русскую рубаху с красной оторочкой под шеей, помогал ей рубить дрова для топки и, моя кухонную посуду, просиживал целыми днями на пороге, когда у нее была какая-либо работа. Она готовила ему его любимые в то время блюда: кашу в горшке и украинский борщ.

Для Рильке это не было ни игрой, ни стилизацией: одновременно он упорно учил русский и увлеченно знакомился с географией. Не будучи слишком уверенным в своем профессиональном будущем, зная, что литературой едва ли удастся прокормиться, он, хотя и записался в университет прослушать курс лекций по истории искусства и этике, в то же время прилежно упражнялся в русском языке. Вместе с Лу они решили, что в будущем ему следует зарабатывать переводами русской литературы, которая в Германии в то время пользовалась особой популярностью.

Весной 1898 года Рильке выехал в Италию, навестив по дороге свою мать, отдыхавшую на озере Гарда. Здесь он - по желанию Лу - по свежим следам пишет заметки, прославившиеся позже как "Флорентийский блокнот". Сама же Лу в это время, подчиняясь своей весенней горячке путешествий, очутилась в Сопоте. Ведомый любовной тоской, Рильке неожиданно нагрянет туда к ней, надеясь, что его примут так, как он нафантазировал себе в посылаемых ей стихах. Воистину, прав был Борис Пастернак:

Любимая - жуть! Когда любит поэт,
Влюбляется бог неприкаянный.
И хаос опять выползает на свет,
Как во времена ископаемых...

Увы, его ждало разочарование. Лу не была сторонницей столь экзальтированных порывов: "И вновь я был пред Тобою самым жалким нищим на самом заброшенном пороге Твоего существа, которое покоится на широких и безопасных колоннах".

И все же несколько ее слов могли развеять любое отчаяние - в конце концов лишь сумасшедшему поэту дано "таянье Андов влить в поцелуй":

"Будь всегда такой ко мне, Любимая, Единственная, Святая. Позволь, чтобы мы вместе подымались в гору под названием "Ты" - туда, где высокая звезда... Ты не являешься моей целью. Ты - тысяча целей. Ты - всё".

Она действительно сумела стать всем - пристанищем и палачом, который, казня, превращает в героя. Ее образ означал - тот, кто идет за ней, должен стать сильней, чем она:

Так ангел Ветхого Завета
Искал соперника под стать.
Как арфу он сжимал атлета,
Которого любая жила
Струною ангелу служила,
Чтоб схваткой гимн на нем сыграть.*

Чудо под российским небом

Колокола, земная Афродита...
Пылало море штормом вековым,
За краем света дверь чуть приоткрыта,
Но веер сомкнут жестом волевым.
Перетекая каплею последней,
Прошедшего взрывались купола,
И там в углу, под битым старым щебнем,
Сквозь сон невнятно вспыхнули слова.

Елена Герасимова

Лу обрисовывает Райнеру самую близкую цель: путешествие в Россию. Решено было, что они отправятся туда в 1899 году, на Пасху, вместе с Андреасом. Однако осуществление плана требовало немалых усилий, в том числе и финансовых. Рильке не мог рассчитывать на помощь своей семьи. Доходы Андреаса в это время зависели главным образом от количества уроков персидского, турецкого и арабского языков, которые он давал дома. Поэтому Лу решила пополнить общую кассу сама: она пишет для издательства Готта цикл новелл, которые выйдут в 1899 году под названием "Дети человеческие", а также множество очерков, критических статей, эссе для популярных журналов. Всякий раз, когда она видела перед собой всерьез захватывающую ее цель, Лу развивала бешеную работо-способность: за это время она опубликовала двенадцать рассказов и около двадцати статей.

Наиболее сильной и неожиданной из них была увидевшая свет в 1898 году в "Ди Цайт" статья "Русская философия и семитский дух", в которой она предложила весьма необычный обзор современной интеллектуальной жизни в России. Она признается, что изумлена накалом происходящей там борьбы за развитие философской и религиозной мысли. И в этом метафизическом поиске, по мнению Лу, огромную роль должен сыграть опыт живущего в России народа, "который развил в себе талант абстрактного Богопознания до уровня гениальности",- еврейского народа. Нельзя представить себе ничего более противоположного, писала Лу, чем русский дух с его на-ивной образностью и художественной конкретностью и талмудический дух с его тягой к предельным абстракциям. "Еврейский дух воспринимает телескопически то, что русский дух видит через микроскоп". И все же, в отличие от немцев, которые стремятся схватить любое явление клещами понятий, евреи смотрят на него глазами, полными любви и энтузиазма. Именно этим они близки молодой культуре русских. Однако в силу целого ряда социальных особенностей России "еврейская диалектическая сила получает там изощренно острое направление". Лу предсказывает, что эти два ментальных типа, отправляющиеся от противоположных полюсов культуры, встретившись в России, смогут окончательно постичь друг друга и проникнуть друг в друга.

Здесь слышны отголоски идеи Ницше, которую он наверняка обсуждал с Лу: "Мыслитель, на совести которого лежит будущее Европы ... будет считаться с евреями и русскими как с наиболее подвижными и вероятными факторами в великой игре и борьбе сил".

"Последовавшее столетие прошло под знаком этих трех национальных вопросов - немецкого, русского и еврей-ского. В свете этого опыта проницательность и одновременно ограниченность анализа Лу поражают. Она предвидела великую духовную вспышку, которая последует, как только русская и еврейская духовность начнут "проникать друг в друга". Но она не угадала специфической социальной и революционной направленности нового варианта талмудизма, равно как и той странной уязвимости, которую проявит в этом случае русская культура",- так подытожил метафизический анализ Лу А. Эткинд.

Позднее эти же проблемы будет решать Николай Бердяев в своем знаменитом "Истоке и смысле русского коммунизма", и многие его идеи будут перекликаться с идеями Лу, заодно преодолевая тот налет идеализации, который Россия обретала в глазах влюбленных в нее иностранцев и эмигрантов - таких как Лу и Райнер. На эту же мифологизацию русской культуры будет нападать и Лев Толстой, во время первой встречи в московском особняке критикуя идеи Лу в присутствии нерешительно-молчаливых свидетелей их полемики - Андреаса и Рильке.

Тем не менее их любовь к стране "вещих снов и патриархальных устоев" пошатнуть не удалось.

Фрида фон Бюлов, посетившая их в Берлине, нашла Лу и Рильке столь погруженными в изучение русского языка, истории и литературы, что, когда она встречала их за обедом, "они бывали так утомлены, что не могли поддерживать разговор". В результате этих неистовых занятий Рильке не только мог читать в оригинале Достоевского, но и переводить русских поэтов (Лермонтова, Фофанова, крестьянского поэта Спиридона Дрожжина, с которым они встретятся лично во время своей второй поездки), а также "Чайку" и "Дядю Ваню" Чехова. Вместе они пишут пространный очерк о Лескове и его отношении к религии для "Космополиса". И вместе, склонившись над красным томиком путеводителя Бедекера, они будут чертить будущий маршрут своей второй поездки в Россию - на этот раз вдвоем, без Андреаса.

Седьмого мая 1900 года они отправились поездом из Берлина. В жаркий полдень 1 июня они с багажом оказались на Курском вокзале у состава, отходящего в Тулу.

Вот какими они запомнились тогда десятилетнему Борису Пастернаку, который спустя много лет именно этой картиной откроет свою книгу воспоминаний: "Перед самой отправкой к окну снаружи подходит кто-то в черной тирольской разлетайке. С ним высокая женщина. Она, вероятно, приходится ему матерью или старшей сестрой. Втроем с отцом они говорят о чем-то одном, во что все вместе посвящены с одинаковой теплотой, но женщина перекидывается с мамой отрывочными словами по-русски, незнакомец же говорит только по-немецки. Хотя я знаю этот язык в совершенстве, но таким его никогда не слыхал. Поэтому тут, на людном перроне, между двух звонков, этот иностранец кажется мне силуэтом среди тел, вымыслом в гуще невымышленности.

В пути, ближе к Туле, эта пара опять появляется у нас в купе. Говорят о том, что в Козловой Засеке курьерскому останавливаться нет положенья и они не уверены, скажет ли обер-кондуктор машинисту вовремя придержать у Толстых.

... Потом они прощаются и уходят в свой вагон. Немного спустя летящую насыпь берут разом в тормоза. Мелькают березы. Во весь раскат полотна сопят и сталкиваются тарели сцеплений. Из вихря певучего песку облегченно вырывается кучевое небо. Полуповоротом от рощи, распластываясь в русской, к высадившимся подпархивает порожняя пара пристяжкой. Мгновенно волнующая, как выстрел, тишина разъезда, ничего о нас не ведающего. Нам тут не стоять. Нам машут на прощанье платками. Мы отвечаем. Еще видно, как их подсаживает ямщик. Вот, отдав барыне фартук, он привстал, краснорукавый, чтобы поправить кушак и подобрать под себя длинные полы поддевки. Сейчас он тронет. В это время нас подхватывает закругленье, и, медленно перевертываясь, как прочитанная страница, полустанок скрывается из виду. Лицо и происшествие забываются, и, как можно предположить, навсегда".

Не навсегда. Публикуя в 1931 году свою "Охранную грамоту", Борис Пастернак посвятит книгу памяти Рильке. Ему же принадлежат и лучшие переводы Райнера.

И все же причудливым образом именно любовь к России, которая их предельно сблизила, в конце концов разлучила их. Что-то вновь, как обычно, выталкивало Лу из ситуации, в которой ей грозила стабильность или прес-ный вкус счастливой развязки.

Именно такие женщины порой способны раскачать творческого мужчину, словно колокол, до той опасной черты, за которой он начинает звенеть - его дар обретает голос. И с этого момента в их отношения врывается солнечный ветер, который полощет их одежды и развевает волосы, но вместе с тем в них закрадывается тень опасности: эти отношения оборачиваются "балансированием на лезвии ножа".

Если бы понадобилась метафора, посредством которой поверх всех деталей и событий можно было бы вытянуть мистический нерв этого убийственного и волшебного лета, самыми точными здесь оказались бы слова Арсения Тарковского:

Нас повело неведомо куда.
Пред нами расступались, как миражи,
Построенные чудом города,
Сама ложилась мята нам под ноги,
И птицам с нами было по дороге,
И рыбы подымались по реке,
И небо развернулось пред глазами...

Когда судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке.

* * *

Прошло двадцать лет с тех пор, как Лу покинула Россию, и хотя она регулярно здесь бывала, навещая в Петербурге семью, в этот раз она словно впервые увидела множество вещей. Этой свежестью и остротой впечатлений она была обязана своему товарищу по путешествию: удивление и в то же время уважение вызвало у нее восхищенное, порою просто набожное отношение Рильке к пейзажу и к людям. Даже зная его склонность к экзальтации, она не могла не поддаться силе его восприятия. И все же эти впечатления имели для них совершенно разное значение. Лу переживала это путешествие, совпавшее по времени с ее поздней женской зрелостью, как свой возврат - к юности, к истокам, к реальности. В ее дневнике появляются столь незнакомые ей раньше желания покоя и уединения. "Я хотела бы остаться здесь навсегда",- записывает она и добавляет поэтическую импровизацию, которая начинается словами: "Родина моя, которую я столь надолго забросила" ,- и заканчивается так: "Россию слепил ребенок и положил к ногам Бога". И даже ко-гда в 1923 году, после того как революция прервет все ее связи с семьей и с родиной, выйдет ее роман "Родинка", она, посвятив его Анне Фрейд ("той, которой я хотела рассказать о том, что любила больше всего"), скажет там: "Не удаляй из своей души его, вселенского жителя, кочевника, ребенка твоей далекой Родины...",

Поначалу Лу, прорабатывая с Райнером материал их уроков, восхищалась тем, как потрясающе четко он накапливал в памяти сведения, с которыми впервые сталкивалось его сознание. Однако в стремлении все запомнить он отбирал понятия и факты, наиболее близкие ему, и эта метода в конечном итоге приводила к возникновению достаточно идеализированного образа России, что, помимо воли, ее слегка раздражало, ведь, по большому счету, он и к ней относился с таким же безоглядным восхищением, так что Лу начинало казаться, что он попро-сту переносит на Россию свою любовь к ней.

Это вызывало у нее некоторую досаду: она полагала, что когда его чувство к ней перегорит, тогда и Россия в его поэтическом воображении останется просто одним из эпизодов. Она ошибалась - она не сумела оценить по достоинству чувство Рильке: он навсегда останется предан этой культуре. В последние дни его жизни с ним будет его русская секретарша, и даже хвастаясь в письме к ней (в августе 1903 года) таким большим приобретением, как близость к Родену, он добавит: "То, что Россия - моя отчизна, это факт, принадлежащий к той великой и тайной благодати, которая позволяет мне жить, но мои попытки добраться туда посредством путешествий, книг и людей заканчиваются ничем и являются, скорее, отступлением, а не приближением. Мои усилия - словно передвижение улитки, но однако случаются минуты, когда эта несказанно далекая цель повторяется во мне, будто в близком зеркале".

Порою экзальтация и поклонение Рильке казались ей преувеличенными и даже нездоровыми. Все же еще киевские две недели оба переживают под общим знаком какого-то чудесного опьянения (тем более что, приехав на эту землю, они вновь попали в весну - из-за разницы календарей).

Вот как Лу описала встречу Рильке с Киевом в своем дневнике: "... он стоял, и взгляд его плыл над Киевом. Сегодня я лучше знаю и чувствую, что он тогда видел, о чем думал, о чем мечтал в расцвете своей молодости... Его глаза блуждали долиной, которая лежала перед нами в красноватом тумане от садящегося солнца. Словно под охраной киевских высот, увенчанных золотом таинственно сияющих куполов, под небом в бледных звездах, лежала невыразимая грусть... Но правдивая юность пела в его взгляде ... его готовность к борьбе, к жертве, к боли, его тоска вместе с вечером стелилась над киевской землей, чтобы пылко обнять ее: "Научи меня твоей песне, научи меня твоему страданию!""

Траекторию своей судьбы Рильке проводил через две символические для него точки, через два города-мифа - Париж и Киев. Париж стал основанием "моей воли к изображению, моей жажды самовыражения", а Киев - "основой тех моих впечатлений и переживаний, которые безусловно пояснили мне мир".

Однако Париж всегда имел для него привкус буржуазного урбанизма, он был городом отчуждения людей.

О той боли, которую причинял ему этот город, буквально кричат его парижские письма к Лу.*

Впрочем, и первым впечатлением от Киева было глубокое разочарование, вызванное ощущением "европейскости" города, который показался ему похожим на Париж и Рим. Но достаточно было нескольких дней - и пришла влюбленность. И когда Лу и Рильке любовались панорамой над Днепром, он признался ей, что у него возник план переселиться сюда навсегда, ибо этот город "близок к Богу": "святой город, где Россия сотнями церковных колоколов рассказала о себе миру".

Но самое сильное впечатление на Рильке и Лу произвели пещеры, где они успели побывать во время своего киевского визита несколько раз - и с паломниками, и в одиночку. Запись в дневнике Рильке гласит: "Сегодня часами путешествовали подземными ходами (не выше человека среднего роста и шириной в плечи) мимо келий, где в святом блаженстве одиноко жили святые и чародеи: сейчас в каждой келье стоит открытый серебряный гроб. И тот, кто жил здесь тысячу лет тому назад, лежит, обер-нутый в дорогую ткань, - нетленный. Непрестанно наплывает из темноты толпа паломников со всех концов света. Это святейший монастырь всей империи. В наших руках горящие свечи. Мы прошли все эти подземелья раз вдвоем и раз с народом".

Проходя мимо келий соборных старцев, они заговорили о легендарном Несторе-летописце, который в лаврских стенах создавал свою "Повесть...". Не исключено, что в этом разговоре и зародилось у Рильке решение перевести "Слово о полку Игореве". Год спустя этот замысел был осуществлен, и с тех пор рилькевский перевод по праву считается лучшей из немецких версий этого шедевра...

17 июня они плавали на пароходе "Могучий" до Канева, где посетили могилу Т. Г. Шевченко (Лу и Райнер читали "Кобзаря" в русском переводе). Днепровские пейзажи настроили Рильке на философский лад: "...Эти курганы, могилы минувших поколений, словно застывшая волна протянулись вдоль степи. И в этой стране, где могилы являются горами, люди стали пропастями - глубокими, темными, молчаливыми. Слова их - только шаткие мостики над их бытием. Изредка поднимаются черные птицы над могилами. Изредка ниспадают на людей этих дикие песни, чтоб исчезнуть в них, как исчезают птицы в небесах. Во всех направлениях - бесконечность".

И тем не менее их отчуждение нарастало: во время волжского плавания взаимное напряжение зависло в воздухе и стало буквально сенсорно ощутимым. Стремясь преодолеть, взорвать это отчуждение, Лу попытается прибегнуть к их последнему общему языку - поэзии: она напишет стихотворение "Волга", в котором перенимает и варьирует манеру любовных признаний Райнера, адресованных ей:

Хоть и издалека - мой взор тебе поможет,
Моя река, ты издали мне снишься,
Как вечное сегодня, не проходишь,
И плеск твоей воды набегает на мои веки.
Пусть берегов твоих нельзя коснуться -
Мои бы сны шли за твоим потоком,
Как пробуждение давно забытой грусти
На берегах твоих безмерно одиноких.

Как прозрачно в этих стихах сквозит ритм рилькевского послания к ней самой:

Нет без тебя мне жизни на земле.
Утрачу слух - я все равно услышу,
Очей лишусь - еще ясней увижу.
Без ног я догоню тебя во мгле.
Отрежь язык - я поклянусь губами.
Сломай мне руки - сердцем обниму.
Разбей мне сердце - мозг мой будет биться
Навстречу милосердью твоему.
А если вдруг меня охватит пламя
И я в огне любви твоей сгорю -
Тебя в потоке крови растворю.
    (1897. Перевод А. Немировского)

И из этой переклички вырастает причудливая идентификация Лу с Волгой, которая ей самой начинает казаться символом и продолжением ее женской сущности...

В своих воспоминаниях "С Райнером" Лу довольно подробно описывает события и детали их путешествия, с веселой теплотой рисует их "избу-стоянку", но при этом умалчивает, как она пожелала уединиться и перебралась в пустую каморку на солому, чем весьма удивила хозяйку. Рильке, так легко поддающийся депрессии, принял это как дурное предзнаменование для их любви. После этой первой ночи Лу втайне отметила в дневнике: "Заноза под ногтем и в нервах". И дальше: "Ничего не хочу приукрашать. Обхватив голову руками, я тогда часто пыталась понять саму себя".

Это настроение гораздо позже эхом отзовется в "Дуинских элегиях".

Кто не сидел, охваченный тревогой,
Пред занавесом сердца своего,
Который открывался как в театре,
И было декорацией прощанье.

Выгнал их из этой деревушки страшный ливень, превративший всю околицу в непроходимое болото.

Этот ливень Рильке потом увековечит в своей "Книге образов":

Я зачитался. Я читал давно.
С тех пор, как дождь пошел хлестать в окно.
Весь с головою в чтение уйдя,
Не слышал я дождя.
Я вглядывался в строки как в морщины
Задумчивости, и часы подряд
Стояло время или шло назад.
Как вдруг я вижу, краскою карминной
В них набрано: закат, закат, закат.
Как нитки ожерелья строки рвутся,
И буквы катятся куда хотят.
Я знаю, солнце, покидая сад,
Должно еще раз было оглянуться
Из-за охваченных зарей оград...
И если я от книги подыму
Глаза и за окно уставлюсь взглядом,
Как будет близко все, как станет рядом,
Сродни и впору сердцу моему!
Но надо глубже вжиться в полутьму
и глаз приноровить к ночным громадам,
И я увижу, что земля мала
Околице, она переросла
Себя и стала больше небосвода,
А крайняя звезда в конце села -
Как свет в последнем домике прихода.

        (Перевод Б. Пастернака)

Не успевают они вернуться в Петербург (26 июля), как Лу, уже на следующий день, оставляет Рильке одного и уезжает к брату в Финляндию, в их летнюю семейную резиденцию в Ронгасе. И хотя Райнер, поселившись в гос-теприимных покоях пансионата "Централь", ежедневно работает в библиотеке, встречается с литераторами и художниками, он чувствует себя как брошенный на произвол судьбы ребенок. Четвертого августа он пишет ей об уже уничтоженном "отвратительнейшем письме", которое ему продиктовали тоска и молчание Лу, добавляя: "Возвращайся поскорее!.. Ты не представляешь, как долго могут тянуться дни в Петербурге..." Однако она не вернулась сразу же после его горячего призыва: возмущенная, она смяла и бросила в печку его "детское" письмо. Лишь 22 августа они, временно примиренные, выехали в Берлин...

"...Я догоню тебя во мгле"

Любить - идти. Не смолкнул гром.
Топтать тоску, не знать ботинок,
пугать ежей, платить добром
за зло брусники с паутиной...
            Б. Пастернак,

На изнанке полей мыши выгрызли ночь.
Их работа точь-в точь совпадает с моей.
Разве может тоска опрокинуть любовь?
Ты часы из песка для меня приготовь.
            В. Жулай

Берлинский экспресс набирал скорость, неся в чреве своем, подобно киту, странную пару. Вспышки отчуждения и близости пульсировали в тесном пространстве купе. Бледный юноша и женщина с волевым разлетом бровей играли в свободные ассоциации. "Вы говорите слово, и партнер говорит любое слово, какое придет в голову. Мы так играли довольно долго. Неожиданно мне пришло в голову объяснить, почему Рильке захотел написать свою повесть о военной школе, и я ему сказала об этом. Я ему объяснила природу бессознательных сил, которые заставляют его писать, потому что они были подавлены, когда он был в школе. Он сначала засмеялся, а потом стал серьезным и сказал, что теперь он вообще не стал бы писать эту повесть: я вынула ее из его души. Это поразило меня, тут я впервые поняла опасность психоанализа для художника. Здесь вмешаться - значит разрушить. Вот почему я всегда отговаривала Рильке от психоанализа. Ибо успешный анализ может освободить художника от демонов, которые владеют им, но с ними вместе могут уйти и ангелы, которые помогают ему творить".

Могла ли она действовать иначе? Ведь в Райнере Лу встретила свое собственное раннее состояние души - мечтательное, облачное, далекое от действительности. Рильке дал ей возможность еще раз вернуться в эту оставленную далеко позади точку собственного развития.

В любви к Рильке жило что-то от любви к самой себе как покинутому и мечтательному ребенку, который выпал из семейного гнезда. В свое время Гийо стал для нее лекарством от безудержных нелепых фантазий. Дисциплина, работа и постоянная "дрессура фантастического в логическое" - таковы были составляющие его рецепта. Но Лу хочет найти еще более радикальное лечение, которое бы, в отличие от "метода Гийо", не порождало идеализации "врача".

"Единственным человеком,- писала она,- которого я любила и при этом никогда не критиковала, был Гийо, хотя в действительности я любила в нем идеал. В нашей юности идеалы, к которым мы стремимся, проецируются в личность, и мы любим эту личность как оживший идеал. Позже, когда мы начинаем лучше отличать людей от их взглядов, мы перестаем искать идеального человека, скорее, мы хотим объединиться с другой личностью в общей внутренней преданности тому, что мы почитаем и чем восхищаемся. Исчезает тот тип любви, когда один человек стоит на коленях перед другим,- теперь они оба стоят на коленях плечом к плечу".

Этот опыт любви, который ей довелось прожить дважды: и в роли неофита, и в роли Великого Посвященного,- в чем-то очень похож на инициацию великих мистерий древности. Осмысляя этот феномен, Лу напишет новеллу "Рут" - о девочке, которая ни к чему столь сильно не стремится, как понравиться любимому ментору и, по большому счету, стать им. Эту книгу Лу Рильке особенно любил, и позже его дочь получит имя Рут, хотя матерью ее будет не Саломе, а художница Клара Вестхофф.

* * *

В поезде, вспоминает Лу, они чувствовали себя окончательно чужими друг другу: Рильке сказал, что хочет уехать из Берлина - ему нужен новый круг людей. "Хорошо",- коротко отвечала Лу по-русски. Анализируя позднее этот кризис, Лу объясняла свое побуждение расстаться тем, что Рильке мог понять и исцелить себя лишь творчеством, а творил по-настоящему, только если переставал зависеть от предмета - в данном случае от нее. Он мог излечиться единственно "беспредметной любовью". Помнится, в самом начале их встречи, когда они заговорили о своем понимании Иисуса, она говорила ему, что религиозного гения отличает "беспредметная религиозность": не сотворения новых божеств добивается религиозный гений, а нового отношения к ним, и лишь благодаря последнему становится очевидным бесспорный факт единства Бога и Человека, то, что человек есть смертный бог, а бог - бессмертный человек. Образцом настоящей религиозности является любящий человек, который к тому же неустанно вновь и вновь пытается освободить свою любовь от иллюзий.

Пытаясь освободить собственную любовь от иллюзий, Лу честно призналась себе, что ее "желания уснули надолго", а ее заботы о Райнере переместились "по ту сторону того, что объединяет мужчину и женщину и что никогда не возвращается обратно".

Рильке уезжает к Вогелеру в Бенкендорф ("дом под березами") - артистическую колонию вольных художников, не приемлющих академического искусства. В одном из посланий их затухающей переписки он сообщает о своем кризисе, нарастании внутреннего конфликта, а также о намерении жениться на художнице Кларе Вестхофф (хотя его дневниковые записи дают основание полагать, что его подлинной любовью того времени была Паула Беккер, талантливый скульптор, боль от ранней смерти которой прорвалась в знаменитом рилькевском "Реквиеме").

В довольно жестком письме, озаглавленном "Последнее послание", Лу вспоминает, как она была для Райнера матерью, и говорит, что, как мать, хочет выполнить последний долг, рассказав ему о диагнозе, который поставил Рильке с ее слов один врач: этот поэт, сказал он, может повторить судьбу Гаршина*. Лу требовала от Райнера твердости и роста: "несмотря на разницу в возрасте, которая существует между нами, я все время ... росла, я все дальше и дальше врастала в то состояние, о котором с таким счастьем говорила тебе, когда мы прощались,- да, как ни странно это звучит,- в мою юность! Потому что только теперь я молода, и только теперь я являюсь тем, чем другие становятся в восемнадцать: полностью самой собой". Она предостерегает его от того, чтобы в его неустойчивом душевном состоянии брать на себя ответственность за других и вместо подлинного взросления вновь искать свою пристань под женским крылом.

Не таится ли за этой жесткостью ревность женщины? С точки зрения аналитика Лу оказалась права: этот брак не продлится и года и распадется сразу же после рождения дочери. И все же кажется, что ее пером двигала не только проницательность психолога. Расставание с Рильке далось ей нелегко: у Лу развивается невроз сердца с обмороками. Причиной болезни, помимо любовных переживаний, было страшное известие о гибели Пауля Рэ в Оберэнгадине, в Селерине, где они когда-то провели вместе лето. Лу предпринимает попытку самоубийства. Воистину, 1901 год, начало ХХ века, был самым тяжелым для нее временем.

Доктором, на которого она ссылалась в последнем послании, был, разумеется, Пинельс. Он крайне озабочен ее физическим состоянием: ухаживает за ней как врач и убеждает ее вести здоровый образ жизни, тем более что, как выясняет Лу, у нее будет ребенок. Пинельс, который по-прежнему желает видеть ее своей женой, хочет навестить Андреаса и просить его о разводе. Лу намерена помешать ему во что бы то ни стало, несмотря на то что возле него и с ним ей всегда было легко и спокойно, она отдыхала и наслаждалась моментом, как Феничка. Они путешествовали запоем, проводя вместе долгие месяцы; Лу любила его семью и считала себя почти что ее членом: новорожденную племянницу Пинельса она восприняла как собственного ребенка ("Возможно, она похожа на тех, которых бы я могла иметь"). Однако и эта история приобретает трагический оборот: Лу теряет ребенка, упав во время сбора яблок с лестницы. Известно, что ни до, ни после того у Лу не было собственных детей (в преклонные годы она удочерила внебрачную дочь Андреаса и их экономки и помогла ей унаследовать свое с Андреасом состояние). Это еще одна точка тайны в ее судьбе: отношение Лу к материнству было сложным и противоречивым. Вот каковы ее размышления об этом, сохранившиеся на страницах поздних воспоминаний:

"И все же, по ту сторону всех проблем, в любви женщины возникает роковая точка, когда она сознательно хочет осуществить перерождение в себе детства того человека, который является для нее желанным. Те, кто не может этого пережить, вне всяких сомнений, отрезаны от того, что является наиболее драгоценным в женщине. Я вспоминаю удивление тех, кому в ходе длинного разговора на эту тему, будучи уже в летах, признавалась: "Вы знаете, я никогда не рисковала пустить ребенка в мир..." И я уверена, что эта установка берет начало не в моей юности, но возникла в более зрелом возрасте, где дух уже измерен опытом таких вопросов. Я хорошо знала Доброго Бога, раньше аиста: дети, пришедшие от Бога и вернувшиеся к Богу, если они умерли,- кто, если не Он, мог им позволить родиться? Я никоим образом не хочу сказать по этому поводу, что утрата Бога, несмотря на ее важность, вызвала такое потря-сение, которое разрушило во мне мать. Нет, ничего из сказанного мной не касается меня лично. Но нужно как следует осознать, что "рождение" приобретает очень разный смысл в зависимости от того, рождается ли ребенок из ничто или из Всего. Пустить ребенка в мир - дело настолько банальное и легко предусматриваемое, что, сопровождаемая чувствами и личными желаниями, эта простота помогает людям преодолеть чрезмерную щепетильность; ничто также не мешает им извлечь из этого весь тот поверхностный оптимизм, который сообщает нам веру в то, что наши дети реализуют позд-нее все наши иллюзии на их счет, и который нас так напрасно обнадеживает. Но все потрясающее в порождении человеческого существа происходит не из моральных или вульгарных расчетов, но из того факта, что это переводит нас из индивидуального состояния в состояние творческое, что это радикально лишает нас всех личных определений, знаменуя самый творческий момент нашего существования. Следовательно, нужно хорошо понимать, что среди всех верующих именно мать должна была бы быть наиболее религиозной: согласно матери, единственное место, где Бог должен сохранять свое присутствие,- чело того, кто ею рожден. Бог не может нисходить на землю ни к одной Марии, которая была бы только женой Иосифа, не будучи в то же время воплощением девственной восприимчивости, для которой зарождение жизни есть последняя загадка всего существующего".

Страницы: 1 2 3 4 5 6