Фридрих Ницше Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого (Перевод В.Рынкевича)

Страницы: 1 2 3

Фридрих Ницше

ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА
КНИГА ДЛЯ ВСЕХ И НИ ДЛЯ КОГО

Перевод В.В.Рынкевича
под редакцией И.В.Розовой
М.: "Интербук", 1990




 



 

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Предисловие Заратустры

О Сверхчеловеке и последнем человеке

Речи Заратустры

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ, И ПОСЛЕДНЯЯ

От переводчика

Примечания

Принятые сокращения


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ПРЕДИСЛОВИЕ ЗАРАТУСТРЫ

О СВЕРХЧЕЛОВЕКЕ И ПОСЛЕДНЕМ ЧЕЛОВЕКЕ

1.


 

 

Когда Заратустре исполнилось тридцать лет, он покинул отечество и родное озеро и удалился в горы. Здесь наслаждался он духом своим и одиночеством и не утомлялся счастьем этим целых десять лет. Но наконец преобразилось сердце его, и однажды утром, поднявшись с зарей, встал он перед солнцем и так обратился к нему:
"Великое светило! В чем было бы счастье твое, не будь у тебя тех, кому ты светишь?
Десять лет восходило ты над пещерой моей: ты пресытилось бы светом и восхождением своим, не будь меня, моего орла и моей змеи.
Но каждое утро мы ждали тебя, принимали щедрость твою и благословляли тебя.
Взгляни! Я пресытился мудростью своей, словно пчела, собравшая слишком много меда; и вот – нуждаюсь я в руках, простертых ко мне.
Я хочу одарять и наделять, пока мудрейшие из людей не возрадуются вновь безумию своему, а бедные – своему богатству.
И потому должен я сойти вниз, как ты, когда каждый вечер погружаешься в пучину моря, неся свет свой нижнему миру, ты, богатейшее из светил!
Подобно тебе, должен я закатиться [1], – так называют это люди, к которым хочу я сойти.
Так благослови же меня, о спокойное око, без зависти взирающее и на величайшее счастье!
Благослови чашу, готовую пролиться, чтобы драгоценная влага струилась из нее, разнося всюду отблеск блаженства твоего!
Взгляни! Эта чаша готова вновь опустеть, а Заратустра хочет снова стать человеком".


 

Так начался закат Заратустры.

2.


 

Заратустра спустился с горы, не повстречав никого на своем пути. Но когда вошел он в лес, перед ним неожиданно предстал старец, оставивший священную хижину свою, чтобы поискать в лесу кореньев. И обратился старец к Заратустре с такими словами:
"Мне знаком этот странник: несколько лет тому назад проходил он здесь. Имя его Заратустра; но преобразился он.
Тогда ты свой пепел нес в горы: неужели ныне хочешь ты нести огонь свой в долины? Неужели не боишься кары, грозящей поджигателю?
Да, я узнаю Заратустру. Взор его чист, и нет на лице его отвращения. Не оттого ли и идет он так, словно танцует?
Заратустра изменился, ребенком стал Заратустра и пробудился от сна. Чего же хочешь ты от спящих?
Словно в море, погрузился ты в одиночество, и море носило тебя. Увы! Тебе хочется снова выйти на берег? И опять самому таскать бренное тело свое?"
И отвечал Заратустра: "Я люблю людей".
"Но не потому ли, – сказал святой, – ушел я в лес и пустыню, удалившись от всех, что слишком любил людей?
Теперь я люблю Бога: людей я не люблю. Человек для меня слишком несовершенен. Любовь к нему убила бы меня".
Заратустра отвечал: "Разве говорил я что-то о любви? Я несу людям дар".
"Не давай им ничего, – сказал святой, – лучше возьми у них часть их ноши и неси вместе с ними – это будет для них лучше всего, если только это будет по вкусу и тебе самому!
И если хочешь ты давать им, дай не больше милостыни, да еще заставь просить ее!"
"Нет, – отвечал Заратустра, – я не подаю милостыню. Для этого я недостаточно беден".
Святой посмеялся над Заратустрой и сказал: "Так постарайся же, чтобы они приняли сокровища твои! Не доверяют они отшельникам и не верят, что приходим мы к ним ради того, чтобы дарить.
Слишком одиноко звучат шаги наши по их улицам. И если ночью, лежа в своих постелях, задолго до восхода солнца услышат они идущего человека, то спрашивают сами себя: "Куда это крадется вор?"
Так не ходи же к людям, оставайся в лесу! Иди лучше к зверям! Почему не хочешь ты быть, подобно мне, – медведем среди медведей, птицей среди птиц?"
"А что святой делает в лесу?" – спросил Заратустра.
И тот отвечал: "Я слагаю песни и пою их; слагая песни, я смеюсь, плачу и напеваю: так славлю я Бога.
Пением, плачем и смехом славлю я Бога, Господа моего. Что же несешь ты нам в дар?"
Услышав эти слова, Заратустра поклонился святому и сказал: "Что могу дать я вам! Лучше позвольте мне уйти поскорее отсюда, чтобы ничего не отнять у вас!". И так расстались они друг с другом, старец и муж, смеясь, словно двое детей.
Но когда Заратустра остался один, так сказал он в сердце своем: "Возможно ли это? Этот святой старец в своем лесу еще ничего не слышал о том, что Бог умер!".

3.


 

Придя в ближайший город, что располагался за лесом, Заратустра увидел толпу людей, собравшихся на базарной площади, ибо было им обещано зрелище – канатный плясун. И обратился Заратустра к народу с такими словами:
"Я учу вас о Сверхчеловеке. Человек есть нечто, что должно преодолеть. Что сделали вы, дабы преодолеть его?
Доныне все существа создавали нечто, что выше их; вы же хотите стать отливом этой великой волны и скорее вернуться к зверям, чем преодолеть человека?
Что такое обезьяна по сравнению с человеком? Посмешище либо мучительный позор. И тем же самым должен быть человек для Сверхчеловека – посмешищем либо мучительным позором.
Вы совершили путь от червя до человека, но многое еще в вас – от червя. Когда-то были вы обезьянами, и даже теперь человек больше обезьяна, нежели иная из обезьян.
Даже мудрейший из вас есть нечто двусмысленное и неопределенно-двуполое, нечто среднее между тем, что растет из земли, и обманчивым призраком. Но разве велю я вам быть тем либо другим?
Слушайте, я учу вас о Сверхчеловеке!
Сверхчеловек – смысл земли. Пусть же и воля ваша скажет: Да будет Сверхчеловек смыслом земли!
Заклинаю вас, братья мои, оставайтесь верны земле и не верьте тем, кто говорит вам о неземных надеждах! Они – отравители; неважно, знают ли они сами об этом.
Они презирают жизнь; это умирающие и сами себя отравившие, это те, от которых устала земля: да погибнут они!
Прежде величайшим преступлением была хула на Бога, но Бог умер, и эти преступления умерли вместе с ним. Теперь же самое ужасное преступление – хулить землю и чтить непостижимое выше смысла земли!
Некогда душа с презрением смотрела на тело: и тогда чем-то высшим считалось презрение это. Душа жаждала видеть тело тощим, отвратительным и голодным – так надеялась она освободиться от него и от земли.
О, та душа сама была тощей, отвратительной и голодной, и жестокость была наивысшим наслаждением для нее.
Но скажите мне, братья мои, что говорит ваше тело о вашей душе? Не есть ли ваша душа – бедность, и грязь, и жалкое самодовольство?
Поистине, человек – это грязный поток. Надо быть морем, чтобы принять его в себя и не стать нечистым.
И вот – я учу вас о Сверхчеловеке: он – это море, где потонет великое презрение ваше.
В чем то высокое, что можете вы пережить? Это – час великого презрения: час, когда счастье ваше становится для вас таким же отвратительным, как разум ваш и добродетель.
Час, когда вы говорите: "Что есть счастье мое? Оно – бедность, и грязь, и жалкое самодовольство. Но оно должно быть таким, чтобы служить оправданием и самому бытию!".
Час, когда вы говорите: "В чем мой разум? Добивается ли он знания, как лев пищи своей? Мой разум – бедность, и грязь, и жалкое самодовольство!".
Час, когда вы говорите: "В чем добродетель моя? Она еще не заставила меня безумствовать. Как устал я от добра и зла своего! Все это – бедность, и грязь, и жалкое самодовольство!".
Час, когда вы говорите: "В чем справедливость моя? Ибо я не пламя и не уголь. А справедливый – это пламя и уголь!".
Час, когда вы говорите: "В чем сострадание мое? Разве оно не крест, к которому пригвождают того, кто любит людей? Но мое сострадание – не распятие!".
Говорили вы так? Кричали так? О, если бы я уже слышал все это от вас!
Не грехи ваши – то самодовольство ваше вопиет к небу, ничтожество грехов ваших вопиет к небу!
Где же та молния, что лизнет вас языком своим? Где то безумие, которое должно внушить вам?
Внемлите, я учу вас о Сверхчеловеке: он – та молния, он – то безумие!".
Когда Заратустра закончил речи свои, кто-то крикнул из толпы: "Довольно мы уже слышали о канатном плясуне; пусть теперь нам покажут его!". И весь народ смеялся над Заратустрой. А канатный плясун, думая, что речь шла о нем, принялся за свое дело.

4.


 

Заратустра смотрел на толпу и удивлялся. Потом говорил он так: "Человек – это канат, протянутый между животным и Сверхчеловеком, это канат над пропастью.
Опасно прохождение, опасна остановка в пути, опасен взгляд, обращенный назад, опасен страх.
Величие человека в том, что он мост, а не цель; и любви в нем достойно лишь то, что он – переход и уничтожение[2].
Я люблю того, кто не умеет жить иначе, кроме как во имя собственной гибели, ибо идет он по мосту.
Я люблю того, кто несет в себе великое презрение, ибо он – великий почитатель и стрела, томящаяся по другому берегу.
Я люблю того, кто не ищет в небесах, за звездами, основания для того, чтобы погибнуть и принести себя в жертву; того, кто приносит себя в жертву земле, чтобы когда-нибудь стала она землей Сверхчеловека.
Я люблю того, кто живет ради познания и стремится познавать во имя того, чтобы жил некогда Сверхчеловек. Ибо так хочет он гибели своей.
Я люблю того, кто работает и изобретает, чтобы выстроить жилище для Сверхчеловека и для него приготовить землю, животных и растения: ибо так хочет он гибели своей.
Я люблю того, кто любит добродетель свою: ибо добродетель есть воля к гибели и стрела желания другого берега.
Я люблю того, кто не оставляет для себя ни единой капли духа, но жаждет быть всецело духом добродетели своей: так, подобно духу этому, проходит он по мосту.
Я люблю того, кто из добродетели своей делает влечение и судьбу: только ради добродетели своей еще хочет он жить, и не жить более.
Я люблю того, кто не стремится иметь слишком много добродетелей. Одна добродетель сильнее двух, ибо тогда она становится тем узлом, на котором держится судьба.
Я люблю того, кто расточает душу свою[3], кто не хочет благодарности и сам не воздает ее: ибо он одаряет всегда и не стремится уберечь себя.
Я люблю того, кто стыдится, когда счастье сопутствует ему в игре, и вопрошает себя: "Неужели я нечестный игрок?" – ибо жаждет он все потерять.
Я люблю того, кто бросает золотые слова впереди дел своих и всегда исполняет больше, чем обещал: ибо жаждет он гибели.
Я люблю того, кто оправдывает грядущее поколение, а прошедшее – избавляет, ибо жаждет он гибели от ныне живущих.
Я люблю того, кто наказует Бога своего, потому что любит его: ибо от гнева Господа своего должен он погибнуть.
Я люблю того, чья душа глубока даже в ранах ее; кого может погубить малейшее испытание: охотно идет он по мосту.
Я люблю того, чья душа переполнена настолько, что он забывает себя и вмещает в себя все вещи. Так все, что вмещает он, становится его гибелью.
Я люблю того, кто свободен духом и сердцем; того, чей разум – лишь малая частица сердца его – сердца, влекущего к гибели.
Я люблю всех, кто подобен тяжелым каплям, падающим одна за другой из темной тучи, нависшей над человечеством: они предвещают приближение молнии и гибнут, как провозвестники.
Смотрите, я – провозвестник молнии, я – тяжелая капля из грозовой тучи; а имя той молнии – Сверхчеловек".

5.


 

Произнеся эти слова, Заратустра снова взглянул на толпу и умолк. "Вот стоят они и смеются, – говорил он в сердце своем, – они не понимают меня: не для их слуха речи мои.
Неужели надо сначала лишить их ушей, чтобы они научились слушать глазами? Неужели надо греметь, подобно литаврам, и трещать, словно проповедники покаяния? Или, быть может, верят они только заикающемуся?
Есть у них нечто, чем гордятся они. Как же именуют они предмет гордости своей? Они называют его "культурой", которая, по их словам, отличает их от пастухов.
Поэтому не любят они принимать на свой счет слово "презрение". Тогда стану я взывать к их гордости.
Я буду говорить им о самом презренном, а самый презренный – это последний человек".
И обратился Заратустра к народу с такими словами:
"Настало время человеку поставить себе цель. Пора ему посадить росток высшей надежды своей.
Пока еще изобильна и щедра земля его: но придет время, и станет она скудной и бессильной, и ни одно высокое дерево уже не вырастет на ней.
Горе! Приближается время, когда человек уже не сможет пустить стрелу желания своего выше себя, и тетива лука его разучится дрожать.
Я говорю вам: надо иметь в себе хаос, чтобы родить танцующую звезду. Я говорю вам: в вас пока еще есть хаос.
Горе! Приближается время, когда человек не сможет более родить ни одной звезды. Горе! Приближается время презреннейшего человека, который не в силах уже презирать самого себя.
Смотрите! Я покажу вам последнего человека.
"Что такое любовь? Что такое созидание? Что такое страсть? Что такое звезда?" – так вопрошает последний человек и недоуменно моргает глазами.
Земля стала маленькой, и на ней копошится последний человек, который все делает таким же ничтожным, как он сам. Его род неистребим, как земляные блохи: последний человек живет дольше всех.
"Счастье найдено нами", – говорят последние люди, бессмысленно моргая.
Они покинули страны, где было холодно, ибо нуждались в тепле. Они еще любят ближнего и жмутся друг к другу – потому только, что им нужно тепло.
Болезнь и недоверчивость считаются у них грехом, ибо ходят они осмотрительно. Только безумец может натыкаться на камни и на людей!
Время от времени – немножко яду: он навевает приятные сны. И побольше яду напоследок, чтобы было приятнее умереть.
Они еще трудятся, ибо труд для них – развлечение. Но они заботятся о том, чтобы развлечение это не утомляло их чрезмерно.
Не будет уже ни бедных, ни богатых: и то, и другое слишком хлопотно. И кто из них захочет повелевать? Кто повиноваться? То и другое слишком хлопотно.
Нет пастыря, есть одно лишь стадо[4]! У всех одинаковые желания, все равны; тот, кто мыслит иначе, добровольно идет в сумасшедший дом.
"Прежде весь мир был безумным", – говорят самые проницательные из них и бессмысленно моргают.
Все они умны, они все знают о том, что было: так что насмешкам их нет конца. Они еще ссорятся, но быстро мирятся – сильные ссоры нарушили бы их покой и пищеварение.
Есть у них и свои маленькие удовольствия: одно – днем, другое – ночью; но более всего они пекутся о здоровье.
"Мы открыли счастье", – говорят последние люди и бессмысленно моргают".
Так закончилась первая речь Заратустры, которую называют также "Предисловие", потому что на этом месте его прервали крики и ликование толпы: "Дай же нам этого последнего человека, – восклицала толпа, – сделай нас последними людьми, о Заратустра! Не нужен нам твой Сверхчеловек!". И все ликовали, прищелкивая языками. Но опечалился Заратустра и так сказал в сердце своем:
"Они не понимают меня: не для этих ушей мои речи.
Слишком долго жил я в горах, слишком часто прислушивался к шуму ручьев и деревьев, оттого и обращаюсь я к ним, словно к пастухам.
Как горы в утренний час, безмятежна и светла душа моя. Они же думают, что я холодный насмешник и тешусь злыми шутками.
Вот смотрят они на меня и смеются, а смеясь, еще и ненавидят меня. Лед в смехе их".

6.


 

Но тут случилось нечто такое, что сделало все уста немыми и взоры неподвижными, ибо в это время за свое дело принялся канатный плясун; он появился из-за маленькой дверки и пошел по канату, натянутому между двумя башнями над базарной площадью, полной людей. Когда одолел он уже полпути, дверка снова отворилась, и какой-то малый, одетый, как паяц, во все пестрое, выскочил из нее и быстро пошел по канату вслед за первым.
"Вперед, хромоногий, – закричал он страшным голосом, – вперед, ленивая скотина, контрабандист, набеленная рожа! Смотри, как бы я не пощекотал тебя своей пяткой! Что делаешь ты здесь, между башнями? Твое место в башне, туда бы и запереть тебя,
чтобы не загораживал дорогу тому, кто лучше тебя!" – И с каждым словом он все приближался к канатному плясуну, а когда подошел на расстояние одного шага, произошло нечто ужасное, что сделало все уста немыми и взоры неподвижными: он испустил дьявольский крик и перепрыгнул через того, кто преграждал ему путь. Канатный же плясун, увидев, что соперник побеждает, потеряв голову и равновесие, бросил свой шест и полетел в бездну, словно вихрь мелькающих в воздухе ног и рук. Толпа на площади волновалась, как море, когда налетает буря: в смятении, сбивая друг друга с ног, все ринулись в разные стороны, но большей частью туда, куда падало тело.
Заратустра же не двинулся с места, и прямо возле него упал канатный плясун, весь изувеченный и разбитый, но еще живой. Через некоторое время сознание вернулось к нему, и он увидел Заратустру, стоявшего рядом на коленях. "Что делаешь ты здесь? – спросил несчастный. – Я давно знал, что сам черт подставит мне ногу. Теперь он потащит меня в преисподнюю: неужели ты хочешь помешать ему?"
"Клянусь честью, друг, – отвечал Заратустра, – не существует ничего такого, о чем говоришь ты: нет ни черта, ни преисподней. Твоя душа умрет еще скорее, чем тело: не бойся же ничего!"
Умирающий взглянул на него с недоверием. "Если ты говоришь правду, то, теряя жизнь, я ничего не теряю. Я не более чем животное, которое побоями и голодом научили плясать".
"О, нет, – сказал Заратустра, – опасность стала призванием твоим, а за это нельзя презирать. Теперь же призвание твое привело тебя к гибели. За это я сам похороню тебя".
На эти слова умирающий уже ничего не ответил; он только шевельнул рукой, как бы ища руку Заратустры, чтобы поблагодарить его.

7.


 

Между тем наступил вечер, и базарная площадь погрузилась во тьму; уже разбрелся народ, ибо даже любопытство и страх утомляются. А Заратустра все сидел на земле рядом с мертвым, погруженный в свои мысли, так что забыл он о времени. Наконец наступила ночь, и холодный ветер стал пронизывать одинокого. Тогда поднялся Заратустра и сказал в сердце своем:
"Поистине хороший улов был у меня сегодня! Ни одного человека не уловил я, разве что мертвого.
Ужасно и все еще лишено смысла бытие человеческое: уделом человека может стать судьба паяца.
Я хочу учить людей смыслу их бытия: этот смысл есть Сверхчеловек, молния из темной тучи человечества.
Но далек я еще от них, и мысль моя их не достигает. Для людей я еще нечто среднее между безумцем и трупом.
Темна ночь, темны пути Заратустры. Идем, холодный недвижимый товарищ! Я отнесу тебя туда, где сам и похороню".

8.


 

Сказав это в сердце своем, Заратустра взвалил труп на спину и отправился в путь. Но не успел он пройти и сотни шагов, как к нему кто-то подкрался и зашептал на ухо – то был паяц из башни.
"Уходи из этого города, о Заратустра, – говорил он, – слишком многие возненавидели тебя здесь. Тебя ненавидят и добрые, и праведные и называют врагом своим и ненавистником; ненавидят верующие и говорят, что опасен ты для толпы. Счастье твое, что над тобой посмеялись: и воистину, говорил ты, словно паяц. Счастье твое, что связался ты с этой падалью: унизившись так, сегодня спас ты себя. Но уходи прочь из этого города, не то завтра я перепрыгну через тебя – живой через мертвого". И сказав это, паяц исчез, а Заратустра пошел дальше по темным улицам.
У городских ворот повстречались ему могильщики: они осветили ему факелом лицо и, узнав его, долго издевались над ним: "Заратустра уносит мертвого пса: браво, он сделался могильщиком! Даже наши руки слишком чисты для этой поживы. Уж не хочет ли он украсть кусок у самого черта? Ну что ж! Счастливо пообедать! Только черт еще лучший вор, чем Заратустра, – он украдет их обоих и сожрет!". – И могильщики шушукались между собой и смеялись.
Заратустра отвечал на это молчанием, продолжая свой путь. Два часа шел он по лесам и болотам и все время слышал вой голодных волков; наконец голод напал и на него. Он остановился у какого-то одинокого дома, в окошке которого горел свет.
"Голод нападает на меня, словно разбойник, – сказал сам себе Заратустра. – В лесах и на болотах, в глубокую полночь нападает на меня голод мой.
Странные у него капризы: часто приходит он ко мне после обеда, сегодня же я целый день не чувствовал его. Где это он замешкался?"
Говоря себе так, Заратустра постучал в дверь. Появился старик с фонарем и спросил: "Кто это пожаловал ко мне и нарушил мой скверный сон?"
"Живой и мертвый, – отвечал Заратустра. – Дай мне поесть и попить; днем позабыл я об этом. Тот, кто кормит голодного, утоляет собственную душу: так гласит мудрость".
Старик ушел, но тотчас вернулся, неся Заратустре хлеб и вино. "Плохи здешние места для голодных, – сказал он, – потому и живу я здесь. Человек и зверь приходят ко мне, к отшельнику. Но позови же и спутника своего, он проголодался не меньше тебя".
Заратустра отвечал: "Было бы трудно уговорить его разделить со мной трапезу, ибо мертв спутник мой".
"Что мне за дело, – проворчал старик, – тот, кто стучится в мой дом, пусть принимает то, что предлагают ему. Ешьте и прощайте".
Потом шел Заратустра еще два часа, вверяясь дороге и свету звезд: ибо привык он ходить по ночам и любил смотреть в лицо всему спящему. Но когда стало светать, Заратустра очутился в дремучем лесу, и не было видно ни одной дороги. Тогда положил он мертвеца в дупло дерева у своего изголовья – чтобы защитить его от волков, – а сам лег на мох под деревом. И тотчас уснул, усталый телом, но непреклонный душой.

9.


 

Долго спал Заратустра, и не только утренняя заря, но и полдень прошли по лицу его. Но наконец открылись глаза его: с удивлением посмотрел Заратустра на лес, погруженный в глубокую тишину, с удивлением заглянул внутрь самого себя. Потом он быстро поднялся, как мореплаватель, внезапно завидевший землю, и возликовал: ибо открыл он новую истину. И так говорил в сердце своем:
"Свет истины озарил меня: мне нужны последователи, и притом живые, а не мертвые – не мертвецы, которых несу я, куда хочу.
В живых последователях нуждаюсь я, в тех, что пойдут за мной, ибо хотят они следовать себе; потому и пойдут они за мной туда, куда хочу я.
Свет истины озарил меня: не к народу должен обращаться я, но к последователям! Заратустра не станет пастухом и собакой для стада!
Сманить многих из стада – вот для чего пришел я. Негодовать будут на меня народ и стадо: разбойником станут звать пастухи Заратустру.
Я сказал "пастухи", они же зовут себя добрыми и праведными. Пастухами назвал я их, они же зовут себя верующими.
Взгляните же на этих добрых и праведных! Кого больше всех ненавидят они? Разбивающего скрижали их ценностей, разрушающего и преступающего, но он и есть созидающий.
Взгляните на верующих! Кто больше всего ненавистен им? Разбивающий скрижали их ценностей, разрушающий и преступающий, но он и есть созидающий.
Последователей ищет созидающий, а не людей толпы, не мертвецов, не верующих. Тех, кто станет созидать вместе с ним, ищет он: тех, кто напишет новые ценности на новых скрижалях.
Последователей ищет созидающий и тех, кто соберет жатву вместе с ним[5], ибо все у него созрело для жатвы. Недостает только сотни серпов: потому вырывает он колосья и гневается.
Последователей ищет созидающий, таких, которые умеют точить серпы свои. Разрушителями назовут их и презирающими добро и зло. Но это – жнецы и празднующие на пиру.
Тех, кто станет созидать вместе с ним, товарищей по жатве и сотрапезников ищет Заратустра: какое ему дело до мертвецов и пастухов с их стадами!
А ты, мой первый попутчик, прощай! Хорошо схоронил я тебя в дупле, надежно спрятал от волков.
Но расстаюсь я с тобой, ибо час мой настал. Между двумя зорями открылась мне новая истина.
Не стану я ни пастухом, ни могильщиком. И никогда уже не обращусь к народу: в последний раз взывал я к мертвому.
С созидающими, собирающими жатву и празднующими хочу соединиться я: покажу им радугу и все ступени, ведущие к Сверхчеловеку.
Всем одиноким и удалившимся от мира и тем, кто одинок вдвоем, буду петь я песнь свою; и тому, кто имеет еще уши, чтобы слышать неслыханное, вложу я в сердце бремя счастья моего.
К своей цели стремлюсь я, своим путем следую; я перепрыгну через медлящих и нерадивых. Да будет путь мой их гибелью!"

10.


 

Так говорил Заратустра в сердце своем, а солнце стояло в зените: и тут он взглянул вверх, потому что услышал над собой пронзительный птичий крик. И что же! Описывая широкие круги, парил в небе орел и нес змею[6], но не так, как носят добычу: змея обвивалась вокруг шеи его, словно подруга.
"Это звери мои!" – сказал Заратустра и возрадовался в сердце своем.
"Самое гордое животное под солнцем и самое мудрое животное под солнцем – отправились они в путь; они хотели узнать, жив ли еще Заратустра. И в самом деле, жив ли я?
Опаснее мне быть среди людей, чем среди зверей, опасными путями ходит Заратустра. Пусть же ведут меня звери мои!"
Сказав это, вспомнил он, что говорил святой старец в лесу, вздохнул и произнес в сердце своем: "Хотел бы я стать умнее! О, если бы стал я столь же мудрым, как змея моя!
Но жажду я невозможного: ибо прошу гордость свою, чтобы она всегда сопутствовала мудрости моей!
И если некогда мудрость моя покинет меня – а она так любит оставлять меня, – пусть уж тогда и гордость моя вместе с глупостью уносятся прочь!"


 

Так начался закат Заратустры.

РЕЧИ ЗАРАТУСТРЫ

О ТРЕХ ПРЕВРАЩЕНИЯХ


 

Я говорю вам о трех превращениях духа: о том, как дух стал верблюдом, верблюд – львом и, наконец, лев – ребенком.
Много трудного существует для духа, для духа сильного и выносливого, способного к почитанию: всего самого трудного и тяжелого жаждет сила его.
"Что такое тяжесть?" – вопрошает выносливый дух, становится, как верблюд, на колени и хочет, чтобы его хорошенько навьючили.
"Герои, в чем наибольшая тяжесть? – вопрошает выносливый дух. – В том, чтобы я мог взять все это на себя и возрадовался силе своей".
Не означает ли это: унизиться, чтобы причинить боль высокомерию своему? Или заставить блистать свое безумие, чтобы осмеять мудрость свою?
Или это значит: расстаться с нашим делом, когда празднует оно победу? Или подняться на высокую гору, чтобы искусить искусителя?
Или это значит: питаться желудями и травой познания и во имя истины терпеть голод души?
Или это значит: быть больным, и отослать утешителей, и свести дружбу с глухими, которые никогда не слышат, чего хочешь ты?
Или это значит: войти в грязную воду, если это – вода истины, и не гнать от себя холодных лягушек и теплых жаб?
Или это значит: любить тех, кто нас презирает, и протянуть руку призраку, который стремится запугать нас?
Все это, все самое трудное берет на себя выносливый дух: подобно навьюченному тяжелой поклажей верблюду, спешащему в пустыню, торопится в свою пустыню и он.
Но там, в безлюдной пустыне, свершается второе превращение: там львом становится дух, добыть себе свободу желает он и сделаться господином пустыни своей.
Там ищет он своего последнего владыку: врагом хочет он стать ему, последнему господину и Господу своему, до победного конца хочет бороться с великим драконом.
Кто же он, великий дракон, которого дух отныне не хочет признавать господином и владыкой? Имя того дракона – "Ты должен". Но дух льва говорит "Я хочу".
Зверь "Ты должен" лежит на пути его, переливаясь золотой чешуей, и на каждой чешуйке блестит золотом "Ты должен!".
Блеск тысячелетних ценностей на чешуе этой, и так говорит величайший из драконов: "Ценности всех вещей переливаются на мне блеском своим".
"Созданы уже все ценности, и все они – это я. Поистине, не должно больше быть "Я хочу!" – так говорит дракон.
Братья мои, зачем нужен лев в человеческом духе? Почему бы не довольствоваться вьючным животным, покорным и почтительным?
Создавать новые ценности – этого еще не может и лев: но создать свободу для нового творчества может сила его.
Завоевать свободу и поставить священное "Нет" выше долга: вот для чего нужен лев, братья мои.
Завоевать себе право создавать новые ценности – вот чего больше всего боится выносливый и почтительный дух. Поистине, грабежом, достойным хищного зверя, кажется ему все это.
"Ты должен" некогда было для него высшей святыней, и он любил ее; теперь же ему должно увидеть в ней заблуждение и произвол, чтобы смог он отвоевать себе свободу от любви своей: вот для чего нужен лев.
Но скажите мне, братья мои, что может сделать ребенок такого, что не удается и льву? Зачем хищному зверю становиться еще и ребенком?
Дитя – это невинность и забвение, новое начинание и игра, колесо, катящееся само собою, первое движение, священное "Да".
Ибо священное "Да" необходимо для игры созидания, братья мои: своей воли желает теперь человеческий дух, свой мир обретает потерянный для мира.
Я назвал вам три превращения духа: сначала дух стал верблюдом, потом сделался львом, и наконец, лев стал ребенком.


 

Так говорил Заратустра. В то время он остановился в городе, который назывался "Пестрая Корова".


О КАФЕДРАХ ДОБРОДЕТЕЛИ


 

Заратустре хвалили одного мудреца, который умел хорошо рассуждать о сне и добродетели: за это премного чтили и щедро вознаграждали его, и все юноши приходили и садились перед кафедрой его. Пошел к нему и Заратустра и вместе со всеми сел перед кафедрой. И так говорил мудрец:
"Честь и уважение сну! Это первое! И сторонитесь тех, кто плохо спит и бодрствует ночью!
В присутствии сна стыдлив даже вор: всегда неслышно крадется он во мраке ночи. Но нет стыда у ночного сторожа – не стыдясь трубит он в свой рожок.
Немалое искусство – уметь спать: ведь для этого необходимо бодрствовать целый день.
Десять раз на дню должен ты преодолеть себя: это преодоление дарует тебе приятную усталость и будет снотворным маком для души.
Десять раз на дню должен ты вновь примириться с собой: ибо преодоление есть обида, и плохо спит непримирившийся.
Десять раз на дню должен ты находить истину, иначе будешь искать ее и ночью, и душа твоя останется голодной.
Десять раз в день смейся и будь весел, чтобы ночью не беспокоил тебя желудок – этот отец скорби.
Немногие знают такую истину: чтобы хорошо спать, надо обладать всеми добродетелями. Разве стану я лжесвидетельствовать? Разве буду прелюбодействовать?
Разве позволю я себе возжелать рабыню ближнего моего? [7] Плохо сочеталось бы все подобное с хорошим сном.
И даже если все добродетели есть у тебя, не забывай вот о чем: умей вовремя отправить спать добродетели свои.
Чтобы не ссорились они между собой, эти милые кумушки, тем более из-за тебя, злосчастный!
Будь в мире с Богом и с соседом своим: этого требует хороший сон. Будь также в мире и с соседским чертом! Не то ночью он станет посещать тебя.
Чти начальников своих и повинуйся им, даже если предпочитают они ходить криво! Этого требует хороший сон. Разве твоя в том вина, что власть хромонога?
Того пастуха назовут наилучшим, который пасет овец на тучных лугах[8]: ибо так обретает он добрый сон.
Я не хочу ни великих почестей, ни огромного богатства: от этого воспаляется селезенка. Но хорошо спится, если есть доброе имя и маленькое сокровище.
Лучше небольшое общество, чем дурное: но все должны приходить и уходить вовремя. Это способствует хорошему сну.
По душе мне нищие духом: [9] они способствуют сну. Блаженны они, тем более если всегда считать их правыми.
Так проходит день у добродетельного. Однако с приходом ночи остерегаюсь я призывать сон; не хочет он, чтобы призывали его, владыку всех добродетелей!
Я только размышляю, что сделал я и о чем думал в течение дня. Терпеливо, словно корова, пережевываю я все это, вопрошая себя: каковы же были десять преодолений моих?
И те десять примирений, и десять истин, и те десять раз, когда я смеялся, услаждая сердце свое?
И вот, покуда я так размышляю и взвешиваю все эти сорок мыслей, внезапно овладевает мною сон, незваный владыка добродетелей.
Он ударяет по векам моим – и они тяжелеют; касается рта моего – и он остается открытым.
Поистине, неслышными шагами приходит он ко мне, приятнейший из воров, и похищает мысли мои: и я застываю на месте, глупый, как эта кафедра.
Однако недолго стою я так, одолеваемый сном, и тотчас ложусь".
Слушая мудреца, Заратустра смеялся в сердце своем: ибо нечто прояснилось для него. И так сказал он себе:
"Дурак этот мудрец со своими сорока мыслями: но не сомневаюсь я в том, что крепкий сон хорошо удается ему.
Счастлив уже и тот, кто живет рядом с ним! Такой сон заразителен: он проникает даже сквозь толстые стены.
Не иначе как зачарована и сама кафедра его. И не напрасно сидят юноши перед этим проповедником.
Его мудрость гласит: добродетельно бодрствовать во имя хорошего сна. Действительно, не имей жизнь никакого смысла, и будь я вынужден выбрать бессмыслицу, тогда и мне его мудрость показалась бы наиболее достойной выбора.
Ясно мне стало теперь, к чему прежде всего стремились некогда люди, ища учителя добродетели. Хорошего сна искали они и в придачу – добродетелей, увитых цветами снотворного мака!
Мудрость сна без сновидений – ее проповедовали с кафедры все эти прославленные мудрецы: иного смысла жизни не ведали они.
И теперь еще встречаются подобные проповедники добродетели, но не всегда столь же честные; однако время их уже прошло. И недолго еще стоять им: скоро лягут они.
Блаженны сонливые, ибо скоро они заснут".


 

Так говорил Заратустра.


О МЕЧТАЮЩИХ ОБ ИНОМ МИРЕ


 

Однажды Заратустра устремил мечты свои по ту сторону человека, подобно тем, кто мечтает о мире ином.
"Творением страдающего и измученного Бога предстал тогда мне наш мир.
Грезой показался мне он и вымыслом Бога; разноцветным фимиамом пред очами недовольного божества мир сей представился мне.
"Добро" и "Зло", "Радость" и "Страдание", "Я" и "Ты" – все казалось мне разноцветным фимиамом перед оком творца. Отвратить от себя взор свой хотелось ему – и создал он мир.
Отвратить взор от страданий своих и забыться – это пьянящая радость для тех, кто страдает. Самозабвением и опьяняющей радостью увиделся мне этот мир.
Мир, вечно несовершенный; несовершенное отображение вечного противоречия, опьяняющая радость для своего несовершенного творца – таким увиделся мне некогда этот мир.
Так, подобно тем, кто мечтает о мире ином, устремил я однажды мечты свои по ту сторону человека. Действительно ли – по ту сторону?
О братья мои, этот Бог, созданный мной, был делом рук человека и безумием его, подобно всем прочим богам!
Человеком был он, и притом – лишь малой частью человека и моего "Я": из моего же пепла и пламени пришел ко мне этот призрак. Поистине, не из мира иного явился он!
И что же, братья мои? Я преодолел себя, страдающего, я отнес пепел свой в горы и ярчайшее пламя обрел для себя. Взгляните! Призрак отступил от меня!
Мукой и страданием было бы теперь для меня верить в подобные призраки: горем и унижением было бы это для выздоравливающего. Так говорю я тем, кто мечтает о мире ином.
Горем, и бессилием, и коротким безумием счастья, которое знает лишь мучительно страдающий, созданы все иные миры.
Усталость, жаждущая одним прыжком – смертельным прыжком [10] – достигнуть последних пределов, жалкая усталость неведения, не желающая больше хотеть, – это она создала всех богов и все иные миры.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в теле, пальцами ослепленного духа ощупывало последние стены.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в земле, прислушивалось к тому, что говорили недра бытия.
И вот – захотело оно пробиться сквозь последние стены, выйти из последних пределов своих и достичь мира иного.
Но надежно спрятан от людей "мир иной" – нечеловеческое, полностью лишенное всех человеческих черт, небесное Ничто; и безмолвствуют недра бытия, и никогда не обращаются к человеку, кроме как в образе Человека.
Поистине, трудно доказать всякое бытие и трудно заставить его говорить. Но скажите мне, братья, самое дивное из всего сущего – не доказано ли оно наилучшим образом?
Да, само мое "Я" и весь хаос противоречий его честнее всего свидетельствует о бытиё своем: творящее, оценивающее, жаждущее "Я" – есть мера и ценность всех вещей.
И это мое "Я", самое правдивое свидетельство бытия, говорит о теле и стремится к нему, даже когда предается страстным мечтам и трепещет разбитыми крыльями.
Все честнее учится оно говорить, это "Я"; и чем больше учится, тем больше находит слов, чтобы хвалить тело и землю.
Новой гордости научило меня мое "Я", этой гордости учу я теперь людей: не прятать больше голову в песок небесных абстракций, но высоко держать ее, эту голову, созидающую смысл земли!
Новой воле учу я людей: принять тот путь, по которому ранее шли слепо и наугад, и охотно следовать ему, и восхвалять его, и не отклоняться от него в сторону, тайком, подобно больным и умирающим!
Это они, больные и умирающие, презрели тело и землю, выдумали Неземное и искупительные кровавые жертвы: [11] но даже эти мрачные яды, столь сладостные для них, они брали у земли и у тела!
От нищеты и бедствий своих хотели они убежать, но звезды были чересчур далеко. И вздыхали они: "Ах. если бы были пути в небе, по которым можно было бы пробраться в иное бытие, дабы обрести счастье!" – и вот они изобрели для себя эти лазейки и кровавое питье! [12]
Неблагодарные! – они возомнили, что сумели отречься от тела и от земли. Но кому же обязаны они болью и блаженством этого отречения? – Своему телу и этой земле.
Заратустра кроток с больными. Поистине, не гневается он на их неблагодарность и на все то, что служит им утешением. Пусть же выздоравливают они и преодолевают себя, пусть создадут себе высшее тело!
И выздоравливающего не попрекает Заратустра, когда тот с нежностью взирает на заблуждения свои, а в полночь прокрадывается к могиле Бога своего; но болезнью и слабостью тела остаются для меня слезы его.
Всегда много больных среди мечтателей и тех, кто исходит тоской по божеству: яростно ненавидят они познающего и ту, самую младшую из добродетелей, что зовется правдивостью.
Назад, во тьму минувшего оглядываются они; действительно, иначе смотрели тогда на мечту и на веру: умопомешательство считалось богоподобием, а сомнение – грехом.
Слишком хорошо знаю я этих богоподобных и знаю, чего хотят они: они жаждут, чтобы веровали в них и чтобы сомнение было грехом. Хорошо знаю я и то, во что они сами веруют больше всего.
Поистине, не в иные миры и не в искупительную силу крови – в тело истово веруют они; собственное тело для них – "вещь в себе".
Но больна эта вещь: они охотно сбросили бы кожу. Оттого и слушают они проповедников смерти и сами проповедуют мир иной.
Братья мои, вслушайтесь лучше в голос здорового тела: чист и честен голос его.
Правдивее и честнее говорит здоровое тело – сильное и совершенное, и говорит оно о смысле земли".


 

Так говорил Заратустра.


О ПРЕЗИРАЮЩИХ ТЕЛО


 

Презирающим тело хочу сказать я слово мое. Не обязаны они ни переучиваться сами, ни переучивать других, пусть лишь расстанутся с телом своим – и так станут немыми.
"Я – тело и душа", – говорит ребенок. И почему бы всем не говорить, как дети?
Но пробудившийся и познавший говорит: я – только тело, и не более того; душа же – лишь слово, обозначающее нечто в теле.
Тело – это великий разум, великое множество с единым сознанием, война и мир, стадо и пастырь.
Орудием телу служит и твой маленький разум, который называешь ты духом, брат мой, он – всего лишь орудие и игрушка великого разума – тела.
"Я", – говоришь ты, гордясь этим словом. Но важнее – хотя ты и не хочешь этому верить, – гораздо важнее тело твое и великий разум его; оно не говорит "Я", а созидает его.
Все, что испытывается чувством и познается умом, никогда не имеет в себе конца своего. Однако чувство и ум хотят убедить тебя в том, что они – цель и предел всех вещей: так тщеславны они.
Чувство и ум всего лишь орудия и игрушки: за ними скрывается Самость. Она ищет глазами чувств и слушает ушами ума.
Самость всегда прислушивается и ищет: она сравнивает, подчиняет, разрушает и завоевывает. Она господствует и повелевает даже твоим "Я".
За мыслями и чувствами твоими, брат мой, стоит могущественный господин, неведомый мудрец – Самость имя ему. В твоем теле живет он, он и есть тело твое.
В теле больше разума, нежели в высшей мудрости твоей. И кто знает, зачем вообще нужна телу высшая мудрость?
Самость смеется над твоим "Я" и его гордыми скачками. "Что мне эти скачки и полеты мысли? – говорит она себе. – Окольный путь к моей цели. Я служу помочами для "Я" и внушаю ему понятия его.
Самость внушает "Я": "Здесь испытывай боль!". И вот оно страдает и думает о том, как бы ему не страдать более, – и оно должно так думать.
Самость внушает "Я": "Здесь ощущай радость!". И "Я" радуется и думает о том, как бы ему еще испытать эту радость, – и оно должно так думать.
Презирающим тело хочу сказать я слово мое. Из почитания возникло презрение их. Что же это такое, что создает презрение и почитание, ценность и волю?
Творящая Самость создала себе презрение и почитание, это она – творец радости и скорби. Творящее тело создало себе ум как орудие воли своей.
Даже в безумии и в пренебрежении вы служите Самости, вы, презирающие тело. Я говорю вам: ваша Самость желает умереть и отворачивается от жизни.
Она уже не в силах делать то, к чему больше всего стремится, – творить сверх себя. Этого хочет она превыше всего, в этом самое страстное ее желание.
Однако поздно уже ей стремиться к этому: и вот – Самость жаждет гибели.
Ваша Самость желает смерти – оттого вы и стали презирать тело! Ибо вы уже не в силах творить сверх себя.
Вот почему негодуете вы на жизнь и на землю. Бессознательная зависть кроется в косом взгляде презрения вашего.
Нет, не пойду я вашим путем, вы, презирающие тело! Вы для меня не мост к Сверхчеловеку!


 

Так говорил Заратустра.


О РАДОСТЯХ И СТРАСТЯХ


 

Брат мой, если есть у тебя добродетель, и ты один обладаешь ею как достоянием своим, ни к чему, чтобы была она у тебя общей со всеми.
Конечно, тебе хочется ласкать ее и называть по имени, шутя, дергать за ухо и быть с ней на короткой ноге.
Смотри же! Теперь имя, которым ты назвал ее, стало общим для всех, и сам ты стал частью толпы вместе с добродетелью своей!
Лучше, если ты скажешь: "Нельзя ни выразить, ни назвать по имени то, что составляет муку и сладость души моей, а также голод утробы моей".
Да будет добродетель твоя слишком высока, чтобы называть ее по имени: а если придется тебе говорить о ней, не стыдись говорить невнятно. [13]
Запинаясь же, говори так: "Это мое достояние, и я люблю его; оно нравится мне таким, какое есть, и я один желаю быть хозяином его.
Ни потребности естества моего, ни божественного закона, ни человеческого установления не хочу я видеть в добродетели моей; не хочу и того, чтобы стала она для меня путеводителем на небо, в рай.
Предмет любви моей – земная добродетель: в ней мало мудрости и совсем мало смысла, понятного всем.
Но эта птица свила у меня гнездо свое: потому я люблю и ласкаю ее, и теперь золотые яйца высиживает она у меня".
Так должно тебе восхвалять добродетель твою, и пусть будут невнятны слова твои.
Некогда тебя одолевали страсти, и ты называл их злыми. Ныне же есть одни лишь добродетели: из страстей твоих выросли они.
Ты вложил свою высшую цель в эти страсти, запечатлев ее в сердце своем: радостями и добродетелями стали они теперь.
Будь ты из рода вспыльчивых, или сластолюбцев, или изуверов, или людей мстительных:
– все же, в конце концов, все страсти твои обратятся в добродетели и все демоны – в ангелов.
Некогда диких псов держал ты в подземельях своих: и вот – в сладкоголосых птиц превратились они.
Из ядов своих приготовил ты себе бальзам: ты доил корову скорби – ныне же пьешь сладкое молоко ее вымени.
И впредь ничего злого не вырастет из тебя, разве что зло, которое произрастет из борьбы добродетелей твоих.
Брат мой, если счастье сопутствует тебе, то у тебя только одна добродетель, и не более: тогда легче идти тебе через мост.
Почетно иметь много добродетелей, но это – тяжкий жребий; и многие, удаляясь в пустыню, умерщвляли себя, уставая быть войной и полем сражения добродетелей своих.
Брат мой, зло ли это – войны и сражения? Однако это зло необходимо, как необходимы и зависть, и недоверие, и клевета между твоими добродетелями.
Взгляни, как каждая из них жаждет высшего: она требует всего духа твоего, чтобы стал он вестником ее; она желает всей силы твоей в гневе, любви и ненависти.
Ревнива каждая добродетель, а ревность – ужасная вещь. И добродетели могут гибнуть от ревности.
Охваченный пламенем ее, подобно скорпиону обращает против себя отравленное жало свое.
О, брат мой, разве ты еще не видел, как добродетель поносит и жалит саму себя?
Человек есть нечто, что должно преодолеть: и потому ты должен любить свои добродетели, ибо из-за них ты погибнешь.


 

Так говорил Заратустра.


О БЛЕДНОМ ПРЕСТУПНИКЕ


 

Вы не хотите убивать, пока животное не опустится на колени, вы, судьи и заклатели жертв? Взгляните, бледный преступник склонился: глаза его говорят о великом презрении.
"Мое "Я" есть нечто, что должно преодолеть: мое "Я" – причина великого презрения к человеку", – говорят глаза его.
То, что он сам осудил себя, было величайшим моментом жизни его: не дайте же возвысившемуся снова пасть!
Нет иного избавления, кроме скорой смерти, для того, кто так страдает от самого себя.
Судьи, из сострадания должны вы убивать, а не из мести, и, убивая, заботиться о том, чтобы жизнь оправдала вас самих.
Недостаточно только примириться с тем, кого казните вы. Да будет скорбь ваша любовью к Сверхчеловеку: так оправдаете вы продление собственной жизни!
"Враг" – должны вы провозгласить, а не "злодей"; "больной", а не "плут"; "безумец", а не "грешник".
А ты, обагренный кровью судья, если бы вздумал ты вслух высказать то, что совершил уже в мыслях, каждый воскликнул бы: "Прочь эту мерзость, прочь этого ядовитого гада!".
Но одно – мысль, другое – дело, третье – образ дела. Между ними не вращается колесо причинности.
Некий образ сделал бледным этого человека. На равных был он с делом своим, совершая его; но свершив, не вынес образа его.
Отныне лишь преступника, совершившего злодеяние, стал он видеть в себе. Безумием называю я это: исключение стало сутью для него.
Проведенная черта завораживает курицу; удар, который нанес он, заворожил его бедный разум. Безумием после дела называю я это.
Слушайте, судьи! Есть еще и другое безумие – это безумие перед деянием. Нет, недостаточно глубоко проникли вы в эту душу!
Так говорит обагренный кровью судья: "Для чего убил этот преступник? Он хотел ограбить!". Я же говорю вам: душа его алкала крови, а не кражи: он томился по счастью ножа!
Но слабый разум не вместил этого безумия и переубедил его. "Велика важность – кровь! – говорил разум его, – по крайней мере можно еще и ограбить! Отметить!"
И он послушался своего слабого разума и рассуждений его, свинцом легли они на него, и вот, убивая, он еще и ограбил. Ибо ему не хотелось стыдиться безумия своего.
Теперь свинцовым грузом легла на него вина, а его разум снова недвижим, расслаблен и туп.
Если бы только мог он встряхнуть головой, сбросил бы он это бремя; кто еще может сбросить его?
Что же такое этот человек? Скопище болезней, через дух его проникающих в мир, – там ищут они добычу себе.
Что же такое этот человек? Клубок ядовитых змей, которые всегда в разладе между собой, – и вот они расползаются по свету в поисках поживы.
Взгляните на это несчастное тело! То, по чему томилось оно и от чего страдало, пыталась объяснить эта жалкая душа; и она объясняла это как радость убийства, как желание испытать счастье ножа.
На тех, кто ныне подвержен недугу, нападает зло, вернее, то, что ныне считается злом: и вот – эти страждущие сами хотят причинить боль, и притом посредством того же, что им самим причиняет страдание. Но были другие времена и другое добро и зло.
Некогда злом были сомнение и воля к Самости; еретиками, колдунами становились подверженные недугу, как колдуны и еретики, страдали они и хотели других заставить страдать.
Но это не вмещается в ваши уши, ибо противоречит тому, чему поучают вас "добрые". Но какое мне дело до ваших "добрых"!
Многое в них вызывает во мне отвращение, и поистине, не зло их. Но хотелось бы мне, чтобы безумие охватило их и погибли они, как этот бледный преступник!
Поистине, хотел бы я, чтобы безумие их называлось истиной,
или верностью, или справедливостью: но у них есть "добродетель", чтобы жить долго, пребывая в жалком самодовольстве.
Я – перила моста над бурным потоком: держись за меня тот, кто может держаться! Но костылями не стану я вам.


 

Так говорил Заратустра.


О ЧТЕНИИ И ПИСАНИИ


 

Из всего написанного я люблю только то, что пишется собственной кровью. Пиши кровью: и ты узнаешь, что кровь есть дух.
Нелегко понять чужую кровь: я ненавижу читающих из праздности.
Кто знает читателя, тот уже не трудится ради него. Еще одно столетие читателей – и сам дух будет скверно пахнуть.
То, что каждый смеет учиться читать, портит надолго не только писание, но и мысль.
Некогда дух был Богом, потом сделался человеком, теперь же – становится чернью.
Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть.
В горах кратчайший путь – с вершины на вершину: но для этого нужны длинные ноги. Притчи – те же вершины, а те, к кому обращены они, должны быть высокими и могучими.
Разреженный чистый воздух, близкая опасность, дух, преисполненный радостной ярости: все это так хорошо подходит одно к другому!
Пусть меня окружают горные духи – я отважен. Мужество рассеивает призраки и само создает горных духов, мужество хочет смеяться.
Я уже не чувствую так, как чувствуете вы: этим тяжелым, мрачным тучам подо мной, над которыми смеюсь я, этим грозовым тучам подобны вы.
Вы смотрите вверх, когда взыскуете высоты. А я смотрю вниз, ибо я возвысился.
Кто из вас может смеяться и в то же время оставаться на высоте?
Кто поднялся на высочайшие горы, тот смеется над всякой трагедией – и на сцене, и в жизни.
Беззаботными, насмешливыми, насильственными – такими желает видеть нас Мудрость: она – женщина и всегда любит только воина.
Вы говорите мне: "Тяжело бремя жизни". Зачем же вам тогда ваша гордость утром и смирение вечером?
"Тяжело бремя жизни": не прикидывайтесь такими неженками! Все мы выносливы, как вьючные ослы.
Что общего у нас с розовым бутоном, трепещущим, когда упадет на него капля росы?
Правда: мы любим жизнь, но не потому, что привыкли к жизни, а потому, что привыкли к любви.
В любви всегда есть какое-то безумие. Но во всяком безумии всегда есть и нечто разумное.
И даже мне, приемлющему жизнь, кажется, что мотыльки и мыльные пузыри, а также те, кто подобен им среди людей, больше всех знают о счастье.
Вид этих легких, глупых, изнеженных и подвижных душонок и зрелище того, как порхают они, доводят Заратустру до песен и слез.
Я поверил бы только в такого бога, который умеет танцевать.
И когда взирал я на дьявола своего, я обнаружил в нем глубину и торжественность, серьезность и основательность. Это был Дух Тяжести, это из-за него все утяжеляется и падает,
Убивают не гневом, но смехом. Вставайте же. убьем Дух Тяжести!
Я научился ходить: с тех пор я позволяю себе бегать, Я научился летать: с тех пор я не нуждаюсь в толчках, чтобы сдвинуться с места.
И вот я легок, и вот я летаю и вижу себя под собой, и теперь некий бог танцует во мне.


 

Так говорил Заратустра.


О ДЕРЕВЕ НА ГОРЕ


 

Заратустра заметил, что один юноша избегает его. И вот однажды вечером, проходя через горы, окружавшие город, который
назывался "Пестрая Корова", он увидел этого юношу: тот сидел, прислонившись к дереву, и усталым взором смотрел в долину.
Заратустра дотронулся до дерева, у которого сидел юноша, и сказал:
"Если бы я захотел потрясти это дерево, охватив его руками, у меня не хватило бы на это сил.
Но ветер, который мы даже не можем увидеть, терзает его и гнет, куда хочет. Незримые руки гнут и терзают нас сильнее всего".
Юноша встал и проговорил в смущении: "Я слышу Заратустру, а только что я думал о нем".
Заратустра спросил:
"Чего же ты пугаешься? С человеком происходит то же, что и с деревом.
Чем настойчивее стремится он вверх, к свету, тем с большей силой устремляются корни его в глубь земли, вниз, во мрак – во зло."
"Да, во зло! – воскликнул юноша. – Как же сумел ты раскрыть мою душу?"
Заратустра рассмеялся и ответил: "Иные души невозможно раскрыть: для этого их надо сначала выдумать".
"Да, во зло! – снова воскликнул юноша. – Ты сказал правду, Заратустра. Я перестал верить себе самому с тех пор, как устремился в высоту, и никто уже теперь не верит мне. Как же случилось это?
Слишком быстро меняюсь я: мое "сегодня" опровергает мое "вчера". Поднимаясь, я часто перепрыгиваю через ступени, и этого не прощает мне ни одна ступень.
Когда я наверху, я всегда чувствую себя одиноким. Никто не говорит со мной. холод одиночества заставляет меня дрожать. Чего же хочу я на высоте?
Как стыжусь я своего восхождения и того, что спотыкаюсь! Как насмехаюсь над своим тяжелым и частым дыханием! Как ненавижу летающих! Как устал я на высоте!"
Тут юноша умолк. А Заратустра взглянул на дерево, у которого они стояли, и сказал:
"Одиноко стоит это дерево на горе, высоко поднялось оно и над зверем, и над человеком.
И пожелай оно заговорить, не нашлось бы никого, кто бы понял его: так высоко оно вознеслось.
И вот оно ждет и ждет – чего же, право? В слишком близком соседстве с тучами живет оно: не ожидает ли оно первой молнии?"
Когда Заратустра сказал это, юноша воскликнул в сильном смятении: "Да, ты прав. Заратустра. Я желал своей гибели, стремясь в высоту, и ты – та молния, которой ждал я. Посмотри же, что сделалось со мной с тех пор, как пришел ты к нам: зависть к тебе сокрушила меня!" – так говорил юноша, горько рыдая. Заратустра же обнял его и увлек за собой.
И когда прошли они немного, так стал говорить Заратустра:
"Разрывается сердце мое. Яснее слов говорят мне глаза твои о грозящей тебе опасности. Еще не свободен ты – ты только ищешь свободы. Утомили тебя поиски твои и лишили сна.
В свободную высь стремишься ты, звезд жаждет душа твоя. Но и дурные влечения твои тоже жаждут свободы.
Эти дикие псы рвутся на вСлишком быстро меняюсь я: мое олю; они лают от радости в своих подземельях, пока дух твой стремится разрушить все темницы.
Ты и сам еще узник, алчущий освобождения: мудрая душа у таких узников, но вместе с тем коварная и дурная.
Очиститься должен свободный духом, ибо много еще в нем тюремного мрака и гнили: око его должно стать чистым.
Да, я ведаю опасность, грозящую тебе. Но любовью и надеждой заклинаю тебя: не отказывайся от любви и надежды своей!
Пока еще знаешь ты благородство свое, чувствуют его и другие – те, кто не любит тебя и посылает злобные взгляды тебе вослед. Знай, что благородный у всех стоит поперек дороги.
Также и "добрым" мешает он: когда же они и его называют добрым, то этим хотят устранить с пути.
Новое хочет создать благородный и новую добродетель. Старое хочет сохранить добрый, чтобы оно пребывало в целости.
Но не в том опасность для благородного, что он сделается добрым, а в том, что может стать наглецом, насмешником и разрушителем.
О, знал я благородных, потерявших высшую надежду свою. И вот теперь они клевещут на все высокие стремления.
И вот теперь они живут, бесстыдно срывая краткие удовольствия, и ничтожные цели ставят они себе: едва на день хватает этих целей.
"Дух – тоже сладострастие", – так заявляют они. И разбились крылья у их духа, и теперь он ползает всюду и оскверняет все, что гложет.
Некогда думали они стать героями, эти теперешние сластолюбцы. Ныне – герой внушает им скорбь и ужас.
Но любовью и надеждой заклинаю тебя: храни героя в душе своей! Свято храни свою высшую надежду!"


 

Так говорил Заратустра.


О ПРОПОВЕДНИКАХ СМЕРТИ


 

Есть проповедники смерти, и полна земля людьми, которым нужна проповедь отвращения к жизни.
Переполнена земля лишними, испорчена жизнь от чрезмерного множества живущих. О, если бы можно было обетованием "вечной жизни" выманить их из этой!
Желтыми или черными называют проповедников смерти. Я же хочу показать вам их в других красках.
Вот они, эти ужасные, что носят в себе хищного зверя и не имеют иного выбора, кроме вожделения и самоистязания. Но и вожделения их – тоже самоистязание.
Они еще даже не становились людьми, эти ужасные: пусть же они проповедуют отвращение к жизни и погибают сами!
Вот они, чахоточные душой: едва родившись, они начинают умирать и мечтают об учении, проповедующем усталость и отречение.
Они бы охотно отказались от жизни, так одобрим же волю их! Будем же осторожны, чтобы не воскресить этих мертвецов и не повредить эти живые гробы!
Им встречается больной, или старик, или покойник; и они тотчас заявляют: "Жизнь опровергнута!".
Но опровергнуты только они сами и глаза их, что видят лишь один лик сущего.
Погруженные в глубокое уныние, падкие до всего мелкого и случайного, влекущего смерть: так ждут они ее, стиснув зубы.
Или иначе: хватаются за сладости, смеясь собственному ребячеству; держатся за жизнь, как за соломинку, и сами же насмехаются над собой.
Их мудрость гласит: "Глупец тот, кто продолжает жить, но кто из нас не глупец! И в этом – вся глупость жизни!".
"Жизнь – одно лишь страдание", – так говорят другие и не лгут: так позаботьтесь же о том, чтобы ваша жизнь прекратилась! Постарайтесь, чтобы кончилась жизнь, которая для вас – лишь страдание!
И пусть такой будет заповедь добродетели вашей: "Убей себя сам! Укради себя у жизни!".
"Сладострастие – грех, – так говорят одни, – позвольте же нам уйти и не производить детей!"
"Тяжело рожать, – говорят другие, – да и к чему это? Рождаются одни несчастные!" Эти тоже проповедуют смерть.
"Сострадание необходимо, – говорят третьи. – Берите все, что я имею! Возьмите и меня самого! Тем меньше буду я привязан к жизни!"
Будь они сострадательны до конца, они отвратили бы от жизни ближних своих. Быть злыми – вот что было бы их истинной добротой.
Но они хотят освободиться от жизни: что им до того, что они еще крепче связывают других своими цепями и дарами!
И даже вы, для кого жизнь – суровый труд и беспокойство, разве вас не утомила она? Разве вы не созрели еще для проповеди смерти?
Все вы, кому по сердцу суровый труд и все стремительное, новое, неизведанное, – вы сами себе стали в тягость; ваше рвение – это всего лишь бегство от себя и желание забыться.
Если бы больше вы верили в жизнь, вы бы меньше отдавались мгновению. Но слишком мало в вас содержания, чтобы ждать, и даже для того, чтобы лениться!
Повсюду раздаются голоса проповедников смерти; и полна земля людьми, нуждающимися в проповеди ее; или "вечной жизни": мне все равно – лишь бы исчезли они с лица земли.


 

Так говорил Заратустра.


О ВОЙНЕ И ВОИНАХ


 

От самых достойных среди врагов своих мы не желаем пощады, а также от тех, кого любим до глубины души. Так позвольте же мне сказать вам правду!
Собратья по войне! Я люблю вас от всего сердца; я всегда был одним из вас и остаюсь им теперь. И я же – достойнейший из врагов ваших. Так позвольте мне сказать вам правду!
Я ведаю ненависть и зависть вашего сердца. Вы недостаточно велики, чтобы не знать ненависти и зависти. Да будет у вас достаточно величия, чтобы не стыдиться самих себя!
И если не можете вы быть подвижниками познания, будьте по крайней мере воинами его. Ибо они – спутники и предвестники этого подвижничества.
Я вижу множество солдат: хотел бы я увидеть много воинов! Я вижу солдат, одетых одинаково: униформой зовется то, что носят они. Да не будет столь же однообразно содержание их, скрывающееся под формой!
Будьте такими, чье око всегда ищет врага – своего врага. Не каждый из вас способен на ненависть с первого взгляда.
Своего врага должны вы искать, на своей войне сражаться, за свои убеждения. Если же убеждения, которые вы отстаивали, потерпят поражение, пусть верность ваша торжествует победу свою!
Любите мир как средство к новой войне, и мир короткий – сильнее, чем мир продолжительный.
Не к работе призываю я вас, но к борьбе; не к миру, но к победе. Да будет труд ваш – борьбой, а мир ваш – победой!
Только тогда можно молчать и быть невозмутимым, когда есть лук и стрелы: иначе возникают ссоры и пустословие. Да будет мир ваш – победой.
Вы утверждаете, что благая цель освящает даже войну? Я же говорю вам: только благо войны освящает всякую цель.
Война и мужество совершили больше великого, чем любовь к ближнему. Не сострадание, а храбрость ваша спасала доныне несчастных.
"Что такое добро?" – спрашиваете вы. Добро – это храбрость. Пусть маленькие девочки говорят: "Добро – это то, что красиво и вместе с тем трогательно".
Вас называют бессердечными: но сердца ваши искренни, и я люблю стыдливость сердечности вашей. Вы стыдитесь прилива чувств, другие же стыдятся отлива их.
Вы дурны? Ну что ж, братья мои! Окутайте себя возвышенным – мантией для всего дурного.
Становясь возвышенной, душа ваша делается надменной, и сама ее возвышенность таит в себе злобу. Я знаю вас.
Злобно встречаются надменный с бессильным. Но они не понимают друг друга. Я знаю вас.
Враги ваши должны быть достойны ненависти, но не презрения Вы должны гордиться вашими врагами: тогда успехи их будут и вашими.
Восстание – это доблесть рабов. Да будет вашей доблестью послушание! А любое ваше приказание – повиновением!
Для хорошего воина "Ты должен" звучит приятнее, нежели "Я хочу". И даже то, к чему предрасположено сердце ваше, должно быть сперва приказано вам.
Да будет любовь ваша к жизни любовью к высшей надежде, а этой надеждой пусть станет высшее из убеждений ваших!
Но и его вы должны получить от меня как приказ – он гласит: человек есть нечто, что должно преодолеть.
Так живите жизнью повиновения и войны! Что толку в долгой жизни! Какой воин захочет пощады!
Я не щажу вас, я люблю вас всем сердцем, собратья по войне!


 

Так говорил Заратустра.


О НОВОМ КУМИРЕ


 

Кое-где существуют еще племена и народы, но не у нас, братья мои: у нас есть государства.
Государство? Что это такое? Итак, внимайте же мне теперь, ибо скажу я вам слово свое о гибели народов.
Государством зовется самое холодное из всех чудовищ. Холодно лжет оно; и вот какая ложь выползает из уст его: "Я, государство, я – это народ".
Это ложь! Родоначальниками народов были созидающие – это они наделили верой и любовью соплеменников своих: так служили они жизни.
Те же, кто расставил западни для людей и назвал это государством, – разрушители: меч и сотню вожделений навязали они всем.
Там, где еще существует народ, не понимает он государства и ненавидит его как дурной глаз и посягательство на исконные права и обычаи.
Такое знамение даю я вам: у каждого народа свой язык добра и зла, и в этом – один народ непонятен другому. Этот язык обретается каждым народом в исконных правах и обычаях его.
Но государство лжет на всех языках добра и зла; и в речах своих оно лживо, и все, что имеет оно, – украдено им.
Фальшь у него во всем: не своими зубами кусается зубастое это чудище, даже внутренности его – и те фальшивы.
Смешение языков в понимании добра и зла: это знамение даю я вам как знамение государства. Поистине, влечение к гибели означает знамение это! Поистине, оно на руку проповедникам смерти!
Народятся многие множества: для лишних и было изобретено государство!
Смотрите же, как оно приманивает к себе эти многие множества! Как оно душит их, как жует и пережевывает!
"Нет на земле ничего большего, чем я: я – перст Божий, я – устроитель порядка", – так рычит чудовище. И не одни только длинноухие и близорукие опускаются на колени!
О, даже вам, великие души, нашептывает чудовище свою мрачную ложь! О, оно угадывает богатые сердца, охотно расточающие себя!
Оно угадывает и вас, победители старого Бога! Вы утомились в борьбе, и теперь сама усталость ваша служит новому кумиру!
Героями и теми, кто честен, хотел бы окружить себя этот новый кумир! Холодное чудовище охотно греется под солнцем чистой совести!
Этот новый кумир все готов дать вам, если вы поклонитесь ему: [14] так покупает он блеск добродетелей ваших и взор гордых очей.
Вами хочет он приманить многие множества! И вот изобретена была адская штука – конь смерти, бряцающий сбруей божеских почестей!
Да, изобретена была смерть для многих множеств, смерть, прославляющая себя под видом жизни: поистине, неоценимая услуга всем проповедникам смерти!
Государством зовется сей новый кумир; там все – хорошие и дурные – опьяняются ядом; там все теряют самих себя; там медленное самоубийство всех называется жизнью.
Взгляните же на всех этих лишних людей! Они крадут произведения изобретателей и сокровища мудрецов: культурой называют они эту кражу. И все превращается у них в болезни и бедствия!
Посмотрите на этих лишних! Они постоянно больны; они выблевывают желчь свою и называют это газетой. Они глотают друг друга и никак не могут переварить.
Посмотрите же на них! Они приобретают богатства и становятся еще беднее. Они, немощные, жаждут власти и, прежде всего, рычага ее – денег!
Взгляните, как лезут они, эти проворные обезьяны! Как карабкаются друг через друга, как срываются в смердящую пропасть!
Туда, к трону власти стремятся они: в безумии своем мнят они, будто счастье восседает на нем! Часто грязь восседает на троне – и трон нередко стоит в грязи!
Безумцы все эти карабкающиеся обезьяны, мечущиеся, словно в бреду. Зловоние источает их кумир, это холодное чудовище; зловонны и они сами, служители его.
Братья мои, неужели хотите вы задохнуться в смрадном чаду их вожделеющих пастей? Бейте же стекла, выпрыгивайте на свободу!
Прочь от зловония! Прочь от идолопоклонства лишних людей!
Подальше от смрада! Подальше от чадящего дыма человеческих жертв!
Свободна и теперь еще земля для возвышенных душ. Еще много привольных мест для отшельников и для тех, кто одинок вдвоем; мест, где веют благоуханием спокойные моря.
Еще открыт великим душам доступ к свободе. Поистине, мало что может овладеть тем, кто владеет лишь малым: хвала бедности!
Только там, где кончается государство, начинается человек – не лишний, но необходимый: там звучит песнь того, кто нужен, – единственная и неповторимая.
Туда, где государство кончается, – туда смотрите, братья мои! Разве не видите вы радугу и мосты, ведущие к Сверхчеловеку?


 

Так говорил Заратустра.

О БАЗАРНЫХ МУХАХ



 

Друг мой, беги в свое уединение! Я вижу, ты оглушен шумом великих и исколот жалами малых.
С достоинством умеют лес и скалы молчать вместе с тобой. Уподобься же вновь любимому дереву своему: раскинув ветви, прислушиваясь, тихо склонилось оно над морем.
Где оканчивается уединение, там начинается базар: там, где базар, там шум великих актеров и жужжание ядовитых мух.
В мире самые лучшие вещи еще ничего не значат, пока нет того, кто их представит с подмостков: великими людьми называет толпа этих представляющих.
Плохо понимает толпа все великое, то есть творческое; но хорошо понимает актеров, представляющих все великое на сцене.
Вокруг изобретателей новых ценностей вращается мир – невидимо вращается он; а вокруг актеров вращаются толпа и слава: это и называют мировым порядком.
У актера есть дух, но мало совести духа. Он всегда верит в то, посредством чего заставляет уверовать и других, – он верит в себя самого!
По-новому верит он завтра, а послезавтра – вновь по-другому. Стремительны чувства его, как у толпы, и так же переменчивы настроения.
"Опрокинуть" означает у него "доказать"; "свести с ума" – "убедить". Самым же убедительным доказательством считает он кровь.
Истина, проскальзывающая только в чуткие уши, для него – ложь и ничто. Поистине, он верит лишь в тех богов, от которых в мире больше всего шума!
Базар полон ликующими паяцами, и толпа гордится своими великими людьми, этими повелителями минуты!
Но минута настойчива, и вот – торопят тебя эти настырные и требуют ответа: да или нет? Увы, если захочешь поставить ты стул свой между их "за" и их "против"!
Да не будут в соблазн тебе эти суетливые поборники безусловного тебе, возлюбленному Истины! Никогда еще не держалась она за руку абсолютного.
Сторонись и остерегайся этих навязчивых: только на базаре набрасываются с вопросом – "Да или нет?".
Медленно течет жизнь всех глубоких родников: долго должны ждать они, пока узнают, что упало в глубины их.
Подальше от базара и славы уходит все великое: в стороне от базара и славы жили всегда изобретатели новых ценностей.
Друг мой, беги в свое уединение: я вижу, ты искусан ядовитыми мухами. Беги туда, где веет суровый свежий ветер!
Беги в свое уединение! Слишком близко жил ты к маленьким и жалким; беги от их невидимого мщения! Нет в них ничего, кроме мести.
Не поднимай же руки на них! Ибо они бесчисленны, и не твой это жребий – бить мух.
Нет им числа, этим маленьким и жалким: не одному гордому зданию дождевые капли и сорные травы послужили причиной гибели.
Ты – не камень, но уже становишься пустым от множества падающих капель. Трещины и щели появляются на тебе.
Я вижу, устал ты от ядовитых мух и в кровь исцарапан во многих местах, а гордость твоя не хочет даже возмущаться.
Крови желают эти жалкие создания, крови жаждут их бескровные души – вот и жалят они в невинности и простоте душевной.
Но ты глубок, и глубоко страдаешь даже от ничтожных ран; и вот, не успеешь ты излечиться – снова ползет ядовитый червь по руке твоей.
Но ты слишком горд, чтобы взять и прихлопнуть этих лакомок; берегись же, как бы не стало уделом твоим переносить их ядовитую наглость.
И с похвалами жужжат они вокруг тебя: назойливость – вот что такое похвалы их! Быть поближе к коже и крови твоей – этого жаждут они.
Они льстят тебе, словно Богу или дьяволу; они визжат перед тобой, словно перед Богом или дьяволом. Ну что ж, они льстецы, визгуны – и не более.
Бывают они любезны и предупредительны с тобой. Но таково всегда было благоразумие трусов. Да, трусливые умны!
Своей мелкой душой они много думают о тебе: ты всегда вызываешь у них подозрение. Все, о чем много думают, становится подозрительным. [15]
Они наказывают тебя за добродетели твои, а прощают – зато полностью – только ошибки твои.
Ты снисходителен и справедлив, потому и говоришь: "Не виновны они в своем ничтожном существовании". Но их мелкая душа думает: "Вина лежит на всяком великом существовании".
Когда ты снисходителен, они все равно чувствуют твое презрение и возвращают тебе благодеяние твое, уязвляя тайком.
Молчание гордости твоей всегда им не по вкусу: но они ликуют, когда бываешь ты настолько скромным, чтобы стать тщеславным.
То, что узнаем мы в человеке, воспламеняем мы в нем. Остерегайся же маленьких людей!
Перед тобой они чувствуют себя ничтожными, и низость их тлеет и разгорается в невидимую месть.
Разве не замечал ты, как часто они делались безмолвными, когда ты подходил к ним, и как силы покидали их. словно дым от угасающего костра?
На, друг мой, укором совести являешься ты для ближних своих: ибо недостойны они тебя. Потому они ненавидят тебя и готовы высасывать кровь твою.
Ближние твои всегда останутся для тебя ядовитыми мухами; само величие твое делает их столь ядовитыми и похожими на мух
Друг мой, беги в свое уединение, туда, где веет суровый свежий ветер. Не твое дело разгонять мух.


 

Так говорил Заратустра


О ЦЕЛОМУДРИИ


 

Я люблю лес. Плохо жить в городах: слишком много там страстных людей
Не лучше ли попасть в руки убийцы, чем стать предметом вожделений страстной женщины?
Взгляните же на этих мужчин: их глаза говорят, что не ведают они ничего лучшего на земле, чем спать с женщиной.
Грязь на дне души их; увы, если у грязи этой есть еще и дух!
О, если бы вы были совершенны, по крайней мере, так же, как звери! Но зверям присуща невинность.
Разве я призываю умерщвлять свои чувства? Я призываю к невинности чувств.
Разве к целомудрию призываю я вас? Для некоторых целомудрие – добродетель, но для многих – почти что порок.
Они, быть может, и воздерживаются, но пес чувственности завистливо проглядывает из всех их деяний.
До высот их добродетели, вплоть до сферы духа, где царит холод, преследует их это животное, несущее с собой вражду.
И как искусно пес чувственности умеет молить о духе, когда ему отказано в теле!
Вы любите трагедии и все, что терзает сердце? Но я не доверяю вашему псу.
У вас слишком жестокие глаза: слишком похотливо смотрите вы на испытывающих страдания. Не переоделось ли сладострастие ваше, называя себя теперь состраданием?
И еще такую притчу даю я вам: многие, желавшие изгнать своего искусителя, превратились в свиней.
Кому целомудрие в тягость, тому не следует советовать его. чтобы не сделалось оно путем в преисподнюю, превратившись в грязь и похотливость души.
Неужели говорю я что-то грязное? А ведь все это – еще не самое дурное.
Познающий неохотно погружается в воду истины не тогда, когда она грязная, а когда она мелкая.
Поистине, есть целомудренные до глубины души: они снисходительны и смеются охотнее и веселее вас.
Они смеются и над целомудрием и спрашивают: "Что такое целомудрие?
Не безумие ли это? Но это безумие само пришло к нам, а не мы к нему.
С радушием приютили мы этого гостя в нашем сердце: теперь живет он у нас, и пусть остается, сколько захочет!"


 

Так говорил Заратустра.


О ДРУГЕ


 

"Наедине с самим собой перестаешь быть один – становится на одного больше, а это уже слишком, – думает отшельник. – Все один да один – это в конце концов образует двоих!"
"Я" и "Меня" слишком неумеренны в беседах: как возможно было бы это вынести, если бы не было друга?
Друг для отшельника – это всегда третий, это пробка, препятствующая разговору двоих погружаться вглубь.
Ах, слишком много бездн существует для отшельника. Вот почему так страстно жаждет он друга и высоты его.
Наша вера в других выдает то, во что мы хотели бы верить в нас самих. Наше страстное желание обрести друга является предателем нашим.
И часто с помощью любви хотят всего лишь перескочить через зависть. И часто нападают и делают себе врага для того, чтобы скрыть собственную уязвимость.
"Будь хотя бы врагом моим!" – говорит истинное почитание, которое не осмеливается просить о дружбе.
Если ты хочешь иметь друга, ты должен вести за него войну; а чтобы вести войну, надо уметь быть врагом.
Врага должен чтить ты в друге своем. Разве можешь ты подойти вплотную к другу своему, не перейдя к нему?
Пусть будет друг твой самым достойным врагом твоим. Будь же ближайшим к сердцу его, противясь ему.
Ты не хочешь перед другом носить одежды? Ты оказываешь честь ему, показываясь таким, каков ты есть на самом деле? Но за это он посылает тебя к черту!
Кто не скрывает себя, вызывает возмущение: у вас достаточно оснований бояться наготы! Будь вы богами, вы бы стыдились одежд своих!
Не старайся приукрашивать себя для друга: ибо стрелой и стремлением к Сверхчеловеку должен ты быть для него.
Смотрел ли ты на друга, когда спит он, чтобы увидеть, каков он тогда? Что такое лицо друга твоего? Это – твой собственный лик, но отраженный в грубом и несовершенном зеркале.
Видел ли ты друга своего спящим? Не испугался ли ты его вида? О да, человек есть нечто, что должно преодолеть.
Угадывать и уметь молчать должен друг: умерь желание свое видеть все. Пусть сон твой раскроет тебе, что делает друг твой, бодрствуя.
Да будет сострадание твое угадыванием: сперва узнай, хочет ли друг сострадания. Быть может, он любит в тебе несокрушенный взор и взгляд вечности.
Да будет сострадание к другу сокрыто под твердой оболочкой, на ней должен ты стереть зубы свои. Тогда сострадание приобретет утонченность и сладость свою.
Стал ли ты чистым воздухом, уединением, хлебом и лекарством для друга своего? Иной не в силах освободиться от собственных цепей, однако друга своего спасает.
Если ты раб, то не можешь быть другом. Если тиран, – не можешь иметь друзей.
Слишком долго таились в женщине раб и тиран. Поэтому неспособна она к дружбе: ей ведома только любовь.
В любви ее всегда есть несправедливость и слепота ко всему, чего не любит она. Но и в сознательной любви женщины есть и внезапность, и молния, и тьма рядом со светом.
Пока еще не способна женщина на дружбу: женщины – это кошки, или птицы, или, в лучшем случае, коровы.
Пока еще не способна женщина на дружбу: но скажите мне вы, мужчины, кто из вас способен на нее?
О ваша бедность, мужчины, о ваша скудость души! То, что даете вы другу, я даю любому из врагов своих и не становлюсь от этого беднее.
Существует товарищество: пусть будет и дружба!


 

Так говорил Заратустра.


О ТЫСЯЧЕ И ОДНОЙ ЦЕЛИ


 

Много стран и народов видел Заратустра: так открыл он добро и зло разных народов. Не нашел он на всей земле большей силы, чем добро и зло.
Ни один народ не смог бы выжить, не производя оценки – что есть добро и что есть зло; чтобы сохраниться, должен он оценивать иначе, нежели сосед его.
Многое, что у одного народа называется добром, у другого слывет позором и поношением: вот что обнаружил я. Многое из того, что здесь именуется злом, там облекалось в пурпур почестей.
Никогда сосед не понимал соседа; всегда удивлялась душа одного безумию и злобе другого.
Скрижаль заповедей добра воздвиг над собой каждый народ. Смотри, это скрижаль преодолений его, это голос его воли к власти.
Похвально у него то, что дается с трудом; добрым зовется тяжелое и неизбежное; а то, что сильно настолько, чтобы освободить от величайшей нужды, – самое редкое и тяжелое – он провозглашает священным.
То, что позволяет ему господствовать, побеждать и блистать на страх и зависть соседу, имеет для него значение высшего, наипервейшего мерила ценностей и смысла всех вещей.
Поистине, брат мой, если узнал ты потребность народа, его землю, и небо, и соседа его, ты открыл закон преодолений его и угадал, почему он поднимается по этой лестнице к надежде своей.
"Ты всегда должен быть первым и стоять впереди других; никого не должна любить ревнивая душа твоя, кроме друга", – слова эти приводили в трепет душу грека, и шел он своей стезей величия.
"Говорить правду и хорошо владеть луком и стрелами", – считалось достойным и вместе с тем делом нелегким у народа, [16] от которого происходит имя мое – имя, которое ношу я с достоинством и честью, хотя и нелегко это мне.
"Чтить отца и мать и вплоть до сокровенных глубин души предаться воле их" – такова скрижаль преодолений другого народа, воздвигшего ее над собой и ставшего могущественным и вечным силой ее.
"Хранить верность и во имя ее жертвовать кровью и честью своей даже в злых и опасных делах", – так, поучаясь, преодолевал себя другой народ, и, преодолевая, великие надежды понес он в себе.
Поистине, сами себе заповедали люди все добро свое и зло. Поистине, не заимствовали они и не нашли его, и не упало оно к ним, словно глас с неба.
Изначально человек придал ценность вещам, чтобы этим сохранить себя; он дал вещам смысл, человеческий смысл. Потому и назвал он себя человеком, что стал оценивать.
Оценивать – значит создавать. Слышите вы, созидающие! Именно оценка придает ценность и драгоценность всем оцененным вещам.
Лишь через оценку появляется ценность: и без оценивания был бы пуст орех бытия. Слышите вы, созидающие!
Перемена ценностей – это перемена созидающих. Всегда будет разрушителем тот, кто становится творцом.
Некогда творцами были целые народы, и только потом – отдельные личности: поистине, отдельная личность – это самое юное из всего созданного.
Скрижали заповедей добра воздвигли над собой народы. Любовь, стремящаяся повелевать, и любовь, жаждущая повиноваться, сообща создали эти скрижали.
Стремление к стаду древнее, чем притяжение собственного "Я": и покуда добрая совесть означает волю стада, лишь дурная совесть скажет: "Я".
Поистине, лукавое и бессердечное "Я", ищущее своей выгоды в выгоде большинства, – не начало стада, а гибель его.
Любящие и созидающие – вот кто всегда был творцом добра и зла. Огонь любви и гнева пылает на именах всех добродетелей.
Много стран и народов повидал Заратустра, но не нашел он на всей земле силы большей, чем творения любящих: "Добро" и "Зло" суть их имена.
Поистине, чудовищны сила и власть этой похвалы и этого порицания. Скажите мне, братья мои, кто преодолеет их? Кто набросит оковы на тысячеглавого зверя?
Тысяча целей существовала до сих пор, ибо была тысяча народов. Теперь же недостает только оков для тысячеглавого зверя, недостает единой цели. У человечества нет еще цели.
Но скажите мне, братья мои: если до сих пор еще нет у человечества цели, то есть ли оно само или еще нет его?


 

Так говорил Заратустра.


О ЛЮБВИ К БЛИЖНЕМУ


 

Вы жметесь к ближнему и говорите при этом красивые слова. Но я говорю вам: ваша любовь к ближнему – это всего лишь дурная любовь к самим себе.
Вы убегаете к ближнему от самих себя и хотели бы сделать из этого добродетель: но я насквозь вижу ваше "бескорыстие".
"Ты" старше, чем "Я"; "Ты" объявлено священным, но пока еще не признано таковым "Я": и вот – человек жмется к ближнему.
Разве призываю я вас любить ближнего? Скорее я посоветую вам бежать от ближних и любить дальних!
Выше любви к ближнему стоит любовь к дальнему и будущему; выше любви к человеку – любовь к делам и призрачным видениям.
Этот призрак, парящий над тобой, брат мой, прекраснее тебя; почему бы тебе не отдать ему плоть и кровь свою? Но ты страшишься и бежишь к ближнему.
Вы не выносите себя и недостаточно себя любите: и вот вы хотите соблазнить ближнего своего на любовь к вам и позолотить себя его заблуждением.
Я хотел бы, чтобы все эти ближние и соседи их стали для вас невыносимы; и тогда из самих себя вам придется создать друга с переполненным сердцем.
Вы приглашаете свидетеля, когда хотите похвалить себя; и когда вы убедили его думать о вас хорошо, тогда и сами начинаете хорошо думать о себе.
Лжет не только тот, кто говорит вопреки знанию своему, но прежде всего тот, кто говорит вопреки своему незнанию. Именно так общаетесь вы между собой, вводя в заблуждение на свой счет соседей своих.
Так говорит глупец: "Общение с людьми портит характер, особенно когда нет его".
Один идет к ближнему, потому что ищет себя, а другой – потому что хочет себя потерять. Ваша дурная любовь к себе превращает ваше одиночество в тюрьму.
Дальние расплачиваются за вашу любовь к ближнему; и всякий раз, когда вы соберетесь впятером, должен умереть шестой.
Я не люблю ваших праздников: слишком много лицедеев встречаю я там, и даже зрители часто кривляются, словно актеры. [17]


 

Не о ближнем учу я вас, но о друге. Да будет друг для вас праздником земли и предчувствием Сверхчеловека.
Я учу вас о друге и переполненном сердце его. Но надо уметь быть губкой, если хочешь, чтобы тебя любили всем сердцем.
Я учу вас о друге, о вместилище добра, в котором мир предстает совершенным и завершенным; я учу вас о созидающем друге, который всегда готов одарить таким миром.
И как мир этот развертывается для него. так. свертываясь, снова он возвращается к нему, подобно становлению добра через зло, подобно становлению цели из случая.
Да будет для тебя грядущее и отдаленное причиной твоего нынешнего: в друге люби Сверхчеловека, как причину свою.
Братья мои, любить дальнего, а не ближнего призываю я вас.


 

Так говорил Заратустра.


О ПУТИ СОЗИДАЮЩЕГО


 

Брат мой, ты хочешь уединения? Хочешь искать пути к самому себе? Помедли немного и выслушай меня.
"Кто ищет, легко может потерять себя. Всякое уединение есть грех", – так говорит стадо. А ты долго принадлежал стаду.
И голос его еще долго будет звучать в тебе. И если ты скажешь: "У меня уже не одна совесть с вами", – это будет жалобой и болью.
Видишь, сама эта боль рождена в тебе общей совестью стада: последний отблеск этой совести вспыхивает еще на скорби твоей.
Но ты хочешь идти путем скорби, потому что это путь к самому себе? Тогда покажи, что имеешь на это и право, и силу!
Воплощаешь ли ты в себе это новое право и новую силу? Первое движение? Само собою катящееся колесо? Можешь ли ты заставить звезды вращаться вокруг тебя?
О, как много тех, для кого высота – предмет вожделения! И тех, у кого вызывает она судороги честолюбия! Покажи, что ты не из этих сладострастников и честолюбцев!
О, как много великих идей, чье действие, подобно кузнечным мехам: от них человек надувается и становится еще более пустым.
Ты называешь себя свободным? Я хочу слышать господствующую мысль твою, а не то, что ты избежал ярма.
Из тех ли ты, кто имел право сбросить его? Есть и такие, что лишились последней ценности своей, отбросив покорность.
Ты называешь себя свободным от чего-то? Какое мне дело до этого! Но взор твой должен поведать мне: ради чего ты свободен?
Можешь ли ты создать себе сам добро и зло? И утвердить над собой волю свою как закон? И быть самому себе – мстителем и судьей закона своего?
Страшно быть наедине с таким судьей и мстителем. Так брошена звезда в пустое пространство и в ледяное дыхание одиночества.
Сегодня ты страдаешь еще от людского множества, ты, одинокий; пока еще с тобой все твое мужество и все твои надежды.
Но однажды устанешь ты от одиночества, и согнется гордость твоя, и заскрежещет зубами мужество твое, и ты воскликнешь: "Я одинок!".
Наступит время, и не увидишь ты больше высоты своей, а все твое низменное будет близко; возвышенное твое станет пугать тебя, словно призрак, и ты воскликнешь тогда: "Все – ложь!".
Есть чувства, грозящие убить одинокого; если же это не удается им, то должны умереть они сами! Но сможешь ли ты стать убийцей?
Брат мой, ведомо ли тебе уже слово "презрение"? А муки справедливости – быть справедливым с теми, кто презирает тебя, – знакомы тебе?
Многих ты принуждаешь изменить мнение о себе: за это они жестоко отметят. Ведь ты приблизился к ним и все-таки прошел мимо: этого они никогда тебе не простят.
Ты поднимаешься над ними: но чем выше восхождение, тем меньшим видит тебя око зависти. А больше всего ненавидят того, кто способен летать.
"Как можете вы быть справедливы ко мне? Я выбираю вашу несправедливость как долю, мне предназначенную". – так должен говорить ты.
Несправедливость и грязь бросают вослед одинокому: но если хочешь ты стать звездой, ты все равно должен светить им!
Остерегайся добрых и праведных! Они охотно распинают всякого, кто сам создал себе добродетель: они ненавидят одинокого.


 

Берегись также святой простоты! Все, что не просто, не свято для нее; и она охотно играет с огнем – с огнем костра.
Остерегайся приступов любви своей! Слишком скоро протягивает одинокий руку первому встречному.
Иному ты должен подать не руку, а только лапу: [18] и я хочу, чтобы у лапы твоей были когти.
Но самый опасный враг, который может повстречаться тебе, – это ты: ты сам подстерегаешь себя в пещерах и лесах.
Одинокий, ты на пути к самому себе! И на этом пути ты минуешь самого себя и пройдешь мимо семи своих искусителей!
Ты будешь сам для себя еретиком, и колдуном, и прорицателем, и безумцем, и скептиком, и нечестивцем, и злодеем.
Ты должен сжечь себя в своем собственном пламени: как иначе хотел бы ты обновиться, не обратившись сперва в пепел!
Одинокий, ты идешь путем созидающего: создать Бога из тех семи искусителей жаждет воля твоя!
Одинокий, ты идешь путем любящего: самого себя любишь ты и потому презираешь себя, как могут презирать только любящие.
Творить хочет любящий, ибо велико презрение его! Что знает о любви тот, кто не презирал именно того, кого он любил?
С любовью и жаждой созидания иди в уединение свое, брат мой; и только потом, хромая, поплетется за тобой справедливость.
Унося с собой слезы мои, иди в свое уединение, брат мой. Я люблю того, кто стремится творить сверх себя и потому гибнет.


 

Так говорил Заратустра.


О СТАРЫХ И МОЛОДЫХ ЖЕНЩИНАХ


 

"Отчего так опасливо крадешься ты в сумерках, Заратустра? И что так бережно скрываешь под плащом своим?
Не сокровище ли это, подаренное тебе? Или новорожденное дитя твое? Или же стал ты другом злых и ходишь теперь путями крадущих?"
"Поистине, брат мой, – отвечал Заратустра, – то, что несу я, это – сокровище, подаренное мне: одна маленькая истина.
Однако она своенравна и капризна, как дитя; и не зажимай я ей рот, она кричала бы, не переставая.
Когда сегодня, в час захода солнца, шел я один дорогой своей, повстречалась мне старушка, и так обратилась она к душе моей:
"О многом сказал Заратустра и нам, женщинам, но ничего не поведал о женщине".
И я возразил ей: "Говорить о женщине следует только с мужчинами".
"Расскажи об этом и мне, – попросила она, – я так стара, что тотчас все позабуду".
И снизошел я к просьбе ее и говорил так:
"Все в женщине – загадка, и на все это есть одна разгадка: беременностью зовется она.
Мужчина для женщины – средство: цель же всегда – ребенок. Но что же такое женщина для мужчины?
Двух вещей желает настоящий мужчина – опасности и игры. И потому нужна ему женщина, как самая опасная из всех игрушек.
Мужчина должен быть воспитан для войны, а женщина – для отдохновения воина: все остальное – безумие.
Слишком сладких плодов не любит воин. Поэтому и любит он женщину: горька для него и сладчайшая из них.
Женщина понимает детей лучше мужчины, но в мужчине детского больше, чем в женщине.
В настоящем мужчине всегда сокрыто дитя, которое хочет играть. Найдите же в нем дитя, женщины!
Да будет женщина игрушкой, чистой и изящной, словно драгоценный камень, блистающей добродетелями еще не созданного мира.
Пусть звездный луч сияет в любви ее! Пусть надеждой ее будет: "О, если б мне родить Сверхчеловека!".
Пусть отвага будет в любви ее! Ею она победит того, кто внушает ей страх.
Да будет честь в любви ее! Впрочем, женщина мало что смыслит в чести. Пусть же станет честью ее – любить всегда сильнее, чем любят ее, и в любви никогда не быть второй.
Мужчине следует остерегаться женщины, когда она любит: ибо тогда готова она на любую жертву, и все остальное не имеет никакой ценности в глазах ее.
Мужчине следует остерегаться женщины, когда она ненавидит: ибо он в глубине души своей только зол, она же – скверна.
Кого ненавидит женщина больше всех? – Железо так говорило магниту: "Больше всего я тебя ненавижу за то, что ты притягиваешь, не имея достаточно сил, чтобы тащить за собой".
Счастье мужчины зовется "Я хочу". Счастье женщины – "Он хочет".
"Вот, только теперь стал мир совершенным!" – так думает каждая женщина, когда повинуется в полноте любви своей.
Повиноваться должна женщина и обрести глубину для поверхности своей. Ибо неглубока она – беспокойно бурлящая пена на мелководье.
Напротив, мужчина глубок, в подземных пещерах бушует бурный поток его: женщина лишь смутно чувствует, но не постигает силу его".
И тут возразила мне старушка: "Много лестного сказал нам Заратустра, в особенности молодым.
Странно, Заратустра мало знает женщин, однако же прав насчет них! Не оттого ли это, что для женщины нет ничего невозможного?
А теперь прими от меня в благодарность одну маленькую истину! Я уже слишком стара для нее!
Укутай ее и зажми ей рот: а то она кричит чересчур громко".
"Дай же мне твою маленькую истину!" – сказал я.
И молвила старушка:
"Идешь к женщинам? Не забудь плетку!"


 

Так говорил Заратустра.


ОБ УКУСЕ ЗМЕИ


 

Однажды в жаркий день заснул Заратустра под смоковницей и прикрыл руками лицо свое. И вот – подползла змея и ужалила его в шею так, что он вскрикнул от боли. Убрав руки с лица, он увидел гадюку: но и та узнала взгляд Заратустры, смущенно отвернулась и хотела уползти прочь.
"О нет, – сказал Заратустра, – еще не отблагодарил я тебя! Ты вовремя разбудила меня, еще долог путь мой".
"Твой путь уже недолог, – печально отвечала гадюка, – мой яд убивает".
Заратустра улыбнулся. "Когда это умирал дракон от яда змеи? – возразил он. – Возьми же яд свой обратно! Ты не так богата, чтобы дарить его мне". Тогда гадюка обвилась вокруг его шеи и облизала рану ему.
Когда Заратустра рассказал об этом ученикам своим, спросили они его: "В чем же, о Заратустра, мораль притчи твоей?". И он отвечал так:
"Разрушителем морали называют меня добрые и праведные: мораль притчи моей безнравственна.
А именно: если есть враг у вас, не воздавайте ему за зло добром: ибо это унизит его. Напротив, убедите его, что он сделал вам добро.
Лучше разгневаться, чем пристыдить! И мне не нравится, что вы готовы благословлять, когда вас проклинают. [19] Лучше в ответ тоже немножко проклясть!
И если постигла вас большая несправедливость, тотчас ответьте на нее пятью малыми! Отвратительно видеть, как несправедливость гнетет только кого-то одного.
Известно ли вам это? Разделенная несправедливость – это уже наполовину справедливость. И только тот должен брать на себя несправедливость, кому по силам нести ее!
Маленькая месть человечнее отсутствия мести. И если наказание не есть также честь и право для преступника, то я не хочу наказаний ваших.
Благороднее признать себя неправым, чем держаться за право свое, в особенности когда прав. Но для этого надо быть достаточно богатым.
Мне претит ваша холодная справедливость, и из глаз судьи вашего смотрит палач с холодным мечом.
Скажите, где найти справедливость, которая есть любовь со зрячими очами?
Так взрастите же такую любовь, что понесет не только всякое наказание, но и любую вину!
Взрастите справедливость, которая оправдывает всех, кроме судящих!
Хотите услышать еще и это? У того, кто желает быть справедливым до конца, даже ложь обращается в человеколюбие.
Как же сделаться справедливым до конца? Как воздать каждому свое? Да будет с меня довольно, если я воздам каждому мое.
И наконец, последнее, братья мои: остерегайтесь причинить несправедливость отшельнику! Как сможет он забыть ее? Чем отплатит за нее?
Отшельник подобен глубокому колодцу. Легко бросить камень в него; но достигнет он дна – и скажите, кто из вас пожелал бы снова достать его?
Остерегайтесь оскорбить отшельника! Но если вы все же сделали это, тогда убейте его!"


 

Так говорил Заратустра.


О РЕБЕНКЕ И БРАКЕ


 

Есть у меня один вопрос к тебе – и только к тебе, брат мой: как морской лот, бросаю я его в душу твою, чтобы узнать, насколько глубока она.
Ты молод и мечтаешь о ребенке и браке. Но ответь мне: таков ли уже ты, чтобы иметь право желать ребенка?
Победитель ли ты, преодолел ли самого себя, повелитель ли ты своих чувств, господин ли своих добродетелей? Об этом спрашиваю я тебя.
Или в желании твоем говорит животное и потребность природы твоей? Или одиночество? Или недовольство собой?
Я хочу, чтобы победа и свобода твои страстно желали ребенка. Живые памятники должен ты ставить победе и освобождению.
Ты должен строить превыше и дальше себя. Но прежде построй самого себя, соразмерно в отношении души и тела.
Возрастай же не только вширь, но и ввысь. Сад супружества да поможет в этом тебе!
Ты должен создать высшее тело, первое движение, само собой катящееся колесо: ты должен создать созидающего.
Брак: так называю я волю двоих создать единое, большее тех, кто создал его. Брак – это взаимоуважение и почитание этой воли.
Да будет это смыслом и правдой брака твоего. Но то, что считается браком у многого множества, у всех этих лишних, – как назвать это?
О, эта бедность души, желающей быть вдвоем! О, эта грязь души вдвоем! Это жалкое удовольствие – быть вдвоем!
Все это называют они браком и говорят, что союзы их заключены на небесах.
Тогда не надо мне этого неба лишних людей! Не надо мне этих животных, опутанных небесной сетью!
Да не приблизится ко мне этот Бог, с кряхтением благословляющий то, что не соединял он! [20]
Но не смейтесь над подобными браками! Какой ребенок не плачет из-за родителей своих!
Достойным виделся мне человек, созревшим для смысла земли: но когда увидел я жену его, мир показался мне домом умалишенных.
Да, я хочу, чтобы земля дрожала в судорогах, когда святой и гусыня соединяются друг с другом.
Один вышел на поиски истины как герой, а добычей его стала маленькая наряженная ложь. Он называет это своим браком.
Другой был недоступен в общении и привередлив в выборе людей. Но раз и навсегда испортил свое общество: он называет это своим браком.
Третий искал служанку с добродетелями ангела. И вот – сам сделался служанкой у женщины, и теперь ему самому надо бы стать ангелом.
Часто замечаю я, как осторожны покупатели и какие лукавые у них глаза. Но даже самый хитрый из них берет себе жену не глядя.
Любовью именуется у вас множество коротеньких безумств. А брак ваш, как одна большая глупость, кладет конец безумствам этим.
Эта ваша любовь к женщине и любовь женщины к мужчине – о, если бы была она состраданием к сокрытому, страдающему божеству! Но чаще всего лишь двое животных угадывают друг друга.
Даже лучшая любовь ваша – лишь слащавое подобие любви и болезненный пыл; тогда как она должна служить факелом, освещающим путь в высоту.
Некогда должны вы будете любить сверх себя! Так научитесь же сперва любви! И потому придется испить вам горькую чашу ее.
Даже в чаше высшей любви содержится горечь: так порождает она стремление к Сверхчеловеку, пробуждая жажду твою, созидающий!
Жажда творчества, стрела, летящая к Сверхчеловеку: скажи, брат мой, такова ли воля твоя, стремящаяся к браку?
Священны для меня такая воля и такой брак.


 

Так говорил Заратустра.


О СВОБОДНОЙ СМЕРТИ


 

Многие умирают слишком поздно, а иные – слишком рано. Пока еще странным покажется учение: "Умри вовремя!".
Умри вовремя: так учит Заратустра.
Конечно, как может вовремя умереть тот, кто жил не вовремя? Лучше бы ему и не родиться! – Так советую я всем лишним.
Но и лишние важничают своей смертью, и даже самый пустой орех хочет быть расколотым.
Все относятся к смерти серьезно: но пока еще она не стала праздником. Люди не научились еще чтить самые светлые праздники.
Я показываю вам смерть, в которой обретается полнота и завершенность, – смерть, которая станет для живущих жалом и священным обетом.
Такой смертью умирает завершивший путь свой, умирает победоносно, окруженный теми, кто преисполнен надежд и дал священный обет свой.
Так должно научиться умирать; да не будет праздника там, где умирающий не освятил клятвы живущих!
Такая смерть – наилучшая; лучшей же после нее будет – умереть в борьбе и растратить великую душу.
Но и борющемуся, и побеждающему одинаково ненавистна ваша смерть: скаля зубы свои, она крадется, как вор, а приходит к вам повелителем.
Истинно свободную смерть хвалю я, ту, что приходит ко мне, ибо я хочу ее.
Когда же устремится к смерти воля моя? – У кого есть цель и преемник, тот пожелает смерти вовремя, тогда, когда это удобно. для цели и для преемника.
Из глубокого почитания цели и преемника не повесит он сухих венков в святилище жизни.
Поистине, не хочу я уподобляться сучильщикам веревок: нить их увеличивается в длину, сами же они пятятся.
Иные становятся слишком стары для побед и истин своих; беззубый рот не имеет уже права на все истины.
Всякий, жаждущий славы, должен заблаговременно расстаться с почетом и освоить нелегкое искусство – уйти вовремя.
Не позволяй есть себя тогда, когда находят тебя особенно вкусным: это знают те, кто хочет, чтобы их долго любили. [21]
Бывают, конечно, кислые яблоки: их удел – ждать последнего дня осени; и тогда делаются они одновременно зрелыми, желтыми и морщинистыми.
У одних раньше стареет сердце, у других – ум. Иные бывают стариками в юности, но кто поздно юн, долго остается таким.
Некоторым не удается жизнь: ядовитый червь гложет им сердце. Да приложат они все силы свои, чтобы смерть лучше удалась им!
Есть и такие, что никогда не становятся сладкими: они начинают гнить уже летом. Лишь малодушие удерживает их на ветке.
Слишком много живущих, и чересчур долго держатся они на ветвях жизни своей. Пусть же придет буря и стряхнет с дерева всех этих гниющих и червивых!
Пусть бы явились проповедники скорой смерти! и подобно буре, сотрясли бы деревья жизни! Но я слышу только проповедь медленного умирания и терпения ко всему "земному".
Вы проповедуете терпение ко всему земному? Но это земное и так слишком долго терпит вас самих, клеветники!
Поистине, слишком рано умер тот еврей, которого почитают проповедники медленной смерти: и для многих с тех пор стало роком то, что он умер так рано.
Только слезную еврейскую тоску успел познать еврей Иисус, вкупе с ненавистью добрых и праведных, и тогда объяла его жажда смерти.
Зачем не остался он в пустыне, вдали от добрых и праведных! Быть может, он научился бы жить, и любить землю, и даже смеяться!


 

Верьте мне, братья мои! Слишком рано он умер; он бы сам отрекся от учения своего, доживи он до моих лет! В нем было достаточно благородства, чтобы отречься!
Но был он еще незрелым. Незрела любовь юноши, и незрела ненависть его к земле и человеку. Еще связаны и тяжелы у него чувства и крылья духа.
Зрелый муж больше ребенок, чем юноша, и меньше скорби в нем: лучше понимает он смерть и жизнь.
Свободный к смерти и свободный в смерти, он произносит священное "Нет", когда уже нет времени для "Да": так понимает он смерть и жизнь.
Да не будет умирание ваше хулой на человека и землю, друзья мои: с такой просьбой обращаюсь я к меду души вашей.
Даже в смерти должны пылать дух ваш и добродетель, подобно вечерней заре над землей: иначе смерть ваша плохо удалась вам.
Так хочу умереть и я: чтобы вы, друзья мои, ради меня еще больше любили землю; снова в землю желаю я обратиться – обрести покой у той, что родила меня.
Поистине, была цель у Заратустры, в нее метал он мяч свой; отныне вы, друзья, будете преемниками цели моей, вам бросаю я золотой мяч.
Приятнее всего смотреть мне на вас, друзья мои, когда подбрасываете вы его! Вот почему помедлю я еще немного на земле: простите мне это!


 

Так говорил Заратустра.


О ДАРЯЩЕЙ ДОБРОДЕТЕЛИ

 

1.


 

Когда Заратустра простился с городом, который полюбило сердце его и который назывался "Пестрая Корова", последовали за ним многие, называвшие себя его учениками, и провожали его. Так дошли они до перекрестка: тут Заратустра сказал им, что дальше пойдет один, ибо любил он ходить в одиночестве. И вот ученики, прощаясь, подали ему посох, на золотой ручке которого змея кольцами обвивалась вокруг солнца. Заратустра обрадовался посоху и оперся на него; а затем обратился к ученикам своим с такими словами:
"Скажите же мне: как сделалось золото высшей ценностью? – Потому оно стало ей, что редкостно и бесполезно, и нежен блеск его; оно всегда дарит само себя.
Только как символ высшей добродетели стало золото представлять высшую ценность. Как золото, светится взор у дарящего. Золотой блеск заключает мир между солнцем и луной.
Редкостна высшая добродетель и бесполезна, она сияет и нежна в блеске своем: дарящая добродетель есть наивысшая.
Поистине, я разгадал вас, ученики мои: вы стремитесь, подобно мне, к дарящей добродетели. Действительно, что у вас общего с кошками и волками?
Жажда ваша в том, чтобы самим стать и даром, и жертвой: потому и алчет душа ваша вобрать в себя все сокровища.
Ненасытно стремится душа ваша к богатствам и драгоценностям, ибо ненасытна и добродетель ваша в своем желании дарить.
Вы притягиваете все вещи к себе и в себя, чтобы изливались они из родника вашего дарами любви.
Поистине, грабителем, стяжающим все ценности, должна стать дарящая добродетель; но здоровым и священным называю я это себялюбие.
Есть еще и другое – неимущее, голодное, всегда готовое украсть; таково себялюбие больных, больное себялюбие.
Глазами вора взирает оно на все блестящее; с голодной алчностью примеряется оно к тем, кто обильно ест; всегда пресмыкается оно близ стола дарящих.
Болезнь и невидимое вырождение сказываются в этой алчности; о больном теле свидетельствует воровская жадность этого себялюбия.
Скажите мне, братья мои: что считается у нас худшим и наихудшим? Разве не вырождение? - А как раз на него мы и наталкиваемся там, где нет дарящей души.
Наверх ведет путь наш, от рода к высшему роду. Но ужасно нам вырождающееся чувство, которое заявляет: "Все – для меня".
Вверх устремляется наше чувство: оно есть символ нашего тела, символ возвышения. Символы таких возвышений суть имена добродетелей.
Так проходит тело через Историю – в становлении и в борьбе. А дух – что он для тела? Он – глашатай его битв и побед, товарищ и отголосок его.
Все наименования добра и зла суть символы: они не говорят, а только намекают, молча указывая. Глупец тот, кто в названиях ищет знания.
Будьте же внимательны, братья мои, в те часы, когда дух ваш заговорит притчами и символами: ибо тогда зарождается добродетель ваша.
Тогда тело возвышается и воскресает; своей благодатью окрыляет оно дух ваш, и становится он творцом и ценителем, несущим любовь и благо всем вещам.
Когда переполненное сердце ваше волнуется и разливается, подобно потоку, и это – благо и вместе с тем опасность для живущих на берегу: тогда зарождается добродетель ваша.
Когда вы возвысились над похвалой и порицанием и воля ваша желает повелевать всеми вещами как воля любящего: тогда зарождается добродетель ваша.
Когда вы презираете мягкое ложе и все приятное, однако, легко засыпаете даже возле роскошных постелей неженок: тогда зарождается добродетель ваша.
Когда вы начинаете желать одной волей и этот поворот от всего, что заботит вас, называете необходимостью: тогда зарождается добродетель ваша.
Поистине, она – новое добро и новое зло! Голос нового родника, доносящийся из глубин!
В ней могущество, в этой новой добродетели; она – господствующая мысль, осененная мудрой душой: золотое солнце, и вокруг него – змей познания".

2.


 

И тут Заратустра умолк на минуту, с любовью глядя на учеников. Потом продолжил он речь свою, и голос его изменился:
"Оставайтесь верны земле, братья мои, со всем могуществом добродетели вашей! Ваша дарящая любовь и познание, да послужат они смыслу земли! Так прошу я и заклинаю вас.
Не позволяйте добродетели вашей улетать от земного и биться крыльями о вечные стены! О, как много добродетели улетало и прежде!
Верните – как сделал это я, – верните улетевшую добродетель назад, на землю, снова к телу и жизни: да придаст она земле свой смысл, смысл человеческий!
Сотни раз уносились прочь и сбивались с пути и дух, и добродетель. И поныне живут в нашем теле все эти мечты и заблуждения: нашей плотью и волей стали они.
Сотни раз уже пытались вырваться и заблуждались дух и добродетель. Да, человек и был их попыткой вырваться! О, сколько невежества и заблуждений стало в нас плотью!
Не только разум тысячелетий, но и безумие их проявляется в нас. Опасно быть наследником.
Продвигаясь шаг за шагом, боремся мы с исполином-случаем, и над человечеством до сих пор еще тяготеют неразумие и бессмыслица.
Да послужат ваш дух и ваша добродетель смыслу земли, братья мои: да будет ценность всех вещей вновь установлена вами! Ради этого должны вы бороться! Во имя этого – созидать!
Познавая, очищается тело; приобретая опыт знания, возвышается оно; у познающего освящаются все влечения; радостна душа у возвысившегося.
Врач, исцелись сам: тогда исцелишь ты и больного твоего. Но лучшим исцелением будет для него, если он своими глазами узрит того, кто сам исцелил себя.
Есть тысячи троп, троп еще не хоженых; тысячи здоровых натур и скрытых островов жизни. До сих пор не открыты еще и не исследованы человек и земля его.
Бодрствуйте и внимайте, одинокие! Таинственные ветры несутся на крыльях из будущего; до чуткого уха долетает благая весть.
Вы, ныне одинокие, вы, покинувшие людей, некогда вы станете народом: от вас, избравших самих себя, должен произойти народ избранный, а от него – Сверхчеловек.
Поистине, земля еще станет местом выздоровления! И уже веет вокруг вас новое благоухание, несущее исцеление и новую надежду!"

3.


 

Сказав это, Заратустра замолчал, как человек, не договоривший еще до конца; долго стоял он, в нерешительности покачивая посохом своим. Наконец так сказал он, и голос его изменился:
"Один пойду я дальше, ученики мои! Уходите и вы, и тоже одни! Так хочу я.
Поистине, призываю я вас: уходите от меня и противьтесь Заратустре! А еще лучше – стыдитесь его! Быть может, он обманул вас.
Познающий должен не только любить врагов своих, но и уметь ненавидеть друзей своих.
Плохая награда учителю, если ученики его так и остаются учениками. И почему не хотите вы разорвать венок мой?
Вы почитаете меня; но что, если рухнет почитание ваше? Берегитесь, чтобы идол не поразил вас!
Вы говорите, что верите в Заратустру? Но при чем тут Заратустра? Вы – верующие в меня: но что толку во всех верующих!
Вы еще не искали себя, когда обрели меня. Так бывает со всеми верующими; и потому так мало значит всякая вера.
Теперь призываю я вас потерять меня и найти себя; и только тогда, когда все вы отречетесь от меня, вернусь я к вам. [22]
Поистине, братья мои, по-иному будут искать вас, потерянных мною, очи мои; другой любовью тогда буду любить я вас.
И некогда вы должны еще стать друзьями моими и детьми единой надежды; тогда буду я с вами в третий раз, чтобы отпраздновать Великий Полдень.
Великий Полдень: человек на середине пути от животного к Сверхчеловеку празднует начало заката своего – путь на запад – как наивысшую надежду свою; ибо это есть путь к новому утру.
И тогда благословит себя гибнущий, идущий путем заката, ибо так переходит он к тому, что по ту сторону; и солнце его познания будет стоять в зените.
"Умерли все боги: ныне хотим мы, чтобы жил Сверхчеловек", - да будет это в Великий Полдень нашей последней волей!"


 

Так говорил Заратустра.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

"...и только тогда, когда все вы отречетесь от меня, вернусь я к вам.
Поистине, братья мои, по-иному будут искать вас, потерянных мною, очи мои; другой любовью тогда буду любить я вас".

Заратустра "О дарящей добродетели"

РЕБЕНОК С ЗЕРКАЛОМ


После этого Заратустра опять удалился в горы, в уединение пещеры своей, и сторонился людей: так ожидает сеятель, посеяв семена свои. Однако душа его была полна нетерпения и страстной тоски по тем, кого полюбил он: ибо многое еще было у него, чтобы дать им. А это труднее всего: из любви сжимать отверстую руку и, одаряя, хранить стыдливость.
Так проходили у отшельника месяцы и годы; а мудрость его все возрастала и причиняла ему страдание полнотой своей.
Однажды проснулся он еще до зари, долго припоминал что-то, сидя на ложе, и наконец так сказал в сердце своем:
"Что же так напугало меня во сне, что пробудился я? Не подошел ли ко мне ребенок, несший зеркало?
"Заратустра, – сказал мне он, – взгляни на свое отражение!"
Но когда посмотрел я в зеркало, я вскрикнул, и сердце мое содрогнулось: ибо не себя увидел я в нем, а дьявольский лик, язвительно усмехающийся.
Поистине, ясно понимаю я знамение и предостережение сна моего: учение мое в опасности, сорная трава хочет называться пшеницей!
Враги мои усилились и исказили образ учения моего, так что возлюбленные ученики мои устыдились даров, которые дал я им.
Потерял я друзей моих; настал час искать потерянных мною!"
С этими словами Заратустра вскочил, но не так, как, задыхаясь, вскакивают в испуге, а подобно пророку и певцу, охваченному вдохновением. С удивлением смотрели на него орел и змея: ибо, словно утренняя заря, воссияло грядущее счастье на лице его.
"Что случилось со мной, звери мои? – говорил он. – Не преобразился ли я? Не посетило ли меня, подобно порыву бури, блаженство? Безумно счастье мое, и безумство все, что станет говорить оно: еще слишком юно мое счастье – будьте же снисходительны к нему.
Я ранен им: все страждущие да станут мне исцелителями!
Снова к друзьям своим могу сойти я, а также и к врагам! Вновь Заратустра будет говорить, и дарить, и творить благое тем, кого любит он!
Моя нетерпеливая любовь бурными потоками изливается с высот в долины, к восхождению и закату своему. С безмолвных гор и из грозовых туч страдания с шумом низвергается она вниз, в долины.
Слишком долго тосковал я, глядя вдаль; слишком долго принадлежал уединению: так разучился я молчанию.
Я весь стал устами и журчанием ручья, бегущего с высоких скал: в долины хочу я низринуть речь свою.
И пусть бурный поток любви моей устремится туда, где нет дорог! В конце концов найдет он путь к морю!
Правда, есть во мне озеро, уединенное и самодовлеющее, словно отшельник, но поток любви моей и его увлекает вниз – к морю!
Новыми путями иду я, новые речи рождаются во мне; подобно всем созидающим, устал я от обветшавших слов. Не желает больше мой дух ходить на истоптанных подошвах.
Слишком медленно течет для меня всякая речь: в твою колесницу прыгаю я, о буря! Но и тебе еще достанется от бича ярости моей!
Подобно крикам и возгласам ликования, промчусь я по морским просторам, пока не достигну тех блаженных островов, где обитают друзья мои.
И враги мои между ними! Как люблю я теперь всякого, с кем могу говорить! И врагов моих – их тоже объемлет блаженство мое.
И когда я вскакиваю на самого норовистого коня своего, копье – лучший помощник мой: оно – самая надежная опора моя.
Копье, которое бросаю я во врагов своих! Как благодарен я им, что могу наконец метнуть его!
Велико было напряжение тучи моей: под громовой хохот молний осыплю я градом долины.
Могуче взволнуется грудь моя, грозной бурей промчится по горам дыхание ее: легко станет сердцу моему.
Поистине, подобно буре, грядет счастье мое и свобода! Враги же пусть думают, что некто злой неистовствует над их головами.
И даже вы, друзья мои, устрашитесь моей необузданной мудрости и, быть может, убежите вместе с врагами моими.
О, если б сумел я пастушьей свирелью привлечь вас обратно! О, если б мудрость моя – эта львица – научилась нежно рычать! А ведь уже многому научились мы вместе!
В безлюдных горах зачала дикая мудрость моя; на жестких камнях произвела она на свет самое младшее из чад своих.
Теперь, словно безумная, носится она по пустыне и все ищет мягкого дерна – моя древняя дикая мудрость!
На мягкий дерн сердец ваших, друзья мои! – на любовь сердец ваших жаждет она уложить возлюбленное чадо свое!"


 

Так говорил Заратустра.


НА БЛАЖЕННЫХ ОСТРОВАХ


 

Плоды падают со смоковниц, сочные и сладкие; и когда падают они, лопается их красная кожица. Я – северный ветер для спелых плодов.
Так, подобно плодам смоковницы, достаются вам поучения эти, друзья мои: пейте же сок их и вкушайте их сладкую мякоть! Осень вокруг, и чистое ясное небо, и к вечеру клонится день.
Взгляните, какое изобилие вокруг нас! И находясь тут, как славно смотреть в морские дали.
Некогда, глядя в даль моря, говорили "Бог"; ныне же учу я вас говорить "Сверхчеловек".
Бог – это некое предположение; но я не хочу, чтобы домыслы ваши простирались далее вашей созидающей воли.
Вы можете создать Бога? – Так не говорите тогда ни о каких богах! Но Сверхчеловека создать возможно.
Быть может, это будете не вы сами, братья мои! Но переделать себя и стать отцами и предками Сверхчеловека – да будет это лучшим созданием вашим!
Бог – это предположение; но я хочу, чтобы предположения ваши были заключены в границах допустимого.
Вы можете помыслить Бога? – Но пусть воля к истине означает для вас, что всему надлежит преобразоваться в человечески мыслимое, человечески видимое и человечески ощущаемое! Собственные чувства ваши должны быть продуманы до конца!
И то, что называете вы миром, должно быть сперва еще создано вами: ваш разум и воображение, ваша воля и ваша любовь – вот что должно стать миром! И поистине, для блаженства вашего, о познающие!
И как вы переносили бы жизнь без этой надежды, вы, познающие? Непозволительно вам сродниться с непостижимым и неразумным.
Но открою вам все сердце свое, друзья мои: если бы боги существовали, как бы вынес я, что я не бог? Итак, никаких богов нет!
Вот этот вывод сделал я; куда же он ведет меня?
Бог – это вымысел: но кто испил бы всю муку этого вымысла и не умер? Неужели нужно отнять у творящего веру его, запретить орлу парить в горных высях?
Бог – это мысль, которая все прямое делает кривым и все неподвижное – вращающимся. Как? Значит, и само время отбросить, и все преходящее считать за ложь?
Мыслить подобное – это вихрь и кружение для костей человеческих и тошнота для желудка: поистине, болезнью кружения называю я такие мысли.
Скверным и враждебным человеку называю я учение это о едином, цельном, неподвижном, сытом и непреходящем!
Все непреходящее есть только символ! [1] Поэты же слишком много лгут.
Но о времени и становлении должны говорить высочайшие символы: им надлежит восхвалять все преходящее и быть оправданием ему!
Созидание – вот величайшее избавление от страданий и облегчение жизни. Но чтобы явился созидающий, необходимы страдания, и многое в жизни должно преобразиться.
Да, много горечи – горечи умирания – вместит ваша жизнь, созидающие! Так становитесь вы защитниками преходящего и несете оправдание ему.
Чтобы сам созидающий стал новорожденным младенцем, должно ему стать роженицей и претерпеть муки ее.
Истинно говорю вам, через сотни душ проходил путь мой, через сотни колыбелей и родильных потуг. Сколько раз уже расставался я и ведаю последние, разрывающие сердце часы.
Но так желает созидающая воля моя, моя судьба. Или правильнее будет сказать: именно такой судьбы жаждет воля моя!
Все чувствующее страдает во мне, заключенное в темницу: но воля моя неизменно приходит ко мне как освободительница и вестник радости.
Воля освобождает: вот истинное учение о воле и свободе – так учит вас Заратустра.
Не желать, не оценивать, не созидать – пусть эта усталость будет всегда подальше от меня!
Даже познавая, чувствую я только радость воли моей, радость порождения и становления; и если познание мое невинно, то оттого, что живет в нем воля к порождению.
Прочь от Бога и от всех богов отвращает меня эта воля; к чему было бы творить, если бы они существовали!
Но снова и снова влечет меня к людям, к творчеству пламенная воля моя; так молот устремляется на камень.
О люди, в камне дремлет образ, образ образов моих! О, почему в столь грубом и безобразном камне суждено было ему покоиться!
Ныне же молот мой неистово разрушает темницу его. Пусть от камня летят осколки: что мне до этого?
Завершить хочу я начатое: ибо тень посетила меня – самая тихая, самая легкая тень однажды приблизилась ко мне!
Тенью явилась ко мне красота Сверхчеловека. О братья мои! Что мне теперь боги!


 

Так говорил Заратустра.


О СОСТРАДАТЕЛЬНЫХ


 

Друзья мои, насмешливые речи достигли слуха вашего: "Взгляните на Заратустру! Не ходит ли он среди нас, словно среди зверей?".
Но лучше было бы сказать так: "Познающий ходит среди людей, будто они – животные".
Человека же познающий называет: животное с красными щеками.
Почему получил он такое имя? Не потому ли, что слишком часто приходится ему стыдиться?
О друзья мои! Так говорит познающий: "Стыд, стыд и стыд – вот история человека!".
И потому благородный предписывает себе не стыдить других: стыдливость повелевает он себе перед всеми страдающими.
Поистине, не люблю я милосердных, блаженных в сострадании своем: совсем лишены они стыда.
Если должен я сострадать, все же не хочу я называться сострадательным; а если я сострадаю, то только на расстоянии.
Я предпочитаю скрыть лицо свое и убежать прежде, чем узнают меня: поступайте так и вы, друзья мои!
Пусть судьба моя всегда ведет меня дорогою тех, кто, как вы, никогда не страдает, и с кем смогу я разделить надежду, пиршество и мед.
Поистине, так или иначе помогал я страждущим: но всегда казалось мне, что лучше бы делал я, если бы учился больше радоваться.
С тех пор, как существуют люди, слишком мало радовался человек: только в этом, братья мои, наш первородный грех!
И если научимся мы больше радоваться, то так мы лучше всего разучимся обижать других и измышлять всевозможные скорби.
Поэтому умываю я руки, помогавшие страждущему, поэтому очищаю я также и душу свою.
Ибо, видя страдающего, я стыжусь его из-за его же стыда; и когда я помогаю ему, я жестоко унижал гордость его.
Большие одолжения вызывают не чувство благодарности, а желание мстить; и если мелкое благодеяние не забывается, словно червь, гложет оно.
"Будьте же равнодушны, принимая что-либо! Оказывайте честь уже тем, что принимаете", – так советую я тем, кому нечем отдарить.
Но я – дарящий: охотно дарю я, как друг дарит друзьям своим. А чужие и неимущие пусть сами срывают плоды с дерева моего: ибо это не так устыдит их.
Однако нищих следовало бы вовсе уничтожить! Поистине, досадно давать им и досадно не давать.
А заодно с ними грешников и тех, кого мучает совесть! Верьте мне, братья мои, укоры собственной совести учат уязвлять других.
Но хуже всего – мелкие помыслы. Поистине, лучше уж совершить злое, чем помыслить мелкое!
Правда, вы говорите: "Удовольствие от мелочной злобы нередко предохраняет нас от серьезных злодеяний". Однако в этом случае не следует мелочиться.
Злодеяние – как нарыв: оно зудит, и чешется, и нарывает – оно заявляет о себе откровенно.
"Смотри, я – болезнь", – говорит злодеяние; и в этом его честность.
А ничтожная мысль подобна паразиту: она неугомонна – ползает, прилипает, прячется, пока все тело не станет вялым и дряблым от этих крошечных тварей.
Но тому, кто одержим бесом, я шепчу на ухо: "Будет лучше, если демон твой станет сильнее, – помоги же ему! Есть и у тебя путь к величию!".
О братья мои! Слишком много известно нам друг о друге! И многие становятся для нас прозрачными, хотя и тогда мы еще долго не можем пройти сквозь них.
Трудно жить с людьми, ибо трудно хранить молчание.
И более всего несправедливы мы не к тем, кто противен нам, а к тем, до кого нет нам никакого дела.
Но если есть у тебя страждущий друг, стань для страданий его местом отдохновения, но вместе с тем и жестким ложем, походной кроватью: так лучше всего ты сможешь помочь ему.
И если друг причинит тебе зло, скажи так: "Я прощаю тебе то, что сделал ты мне; но как простить зло, которое этим поступком ты причинил себе?"
Так говорит великая любовь: она преодолевает и прощение, и жалость.
Надо сдерживать сердце свое; ибо стоит только распустить его, как теряешь голову!
О, кто совершил больше безрассудств, чем милосердные? И что причинило больше страданий, чем безумие сострадательных?
Горе любящим, еще не достигшим той высоты, которая выше сострадания их!
Так сказал мне однажды дьявол: "Даже у Бога есть свой ад – это любовь его к людям".
А недавно я слышал от него: "Бог умер, из-за сострадания своего к людям умер он".
Итак, опасайтесь сострадания, помните: оттуда надвигается на людей тяжелая туча! Поистине, известны мне признаки бури!
Запомните же и такое слово: великая любовь выше сострадания, ибо то, что любит она, она еще жаждет – создать!
"Себя самого приношу я в жертву любви моей, и ближнего своего, подобно себе", - такова речь созидающих.
Но все созидающие безжалостны.


 

Так говорил Заратустра.


О СВЯЩЕННИКАХ


 

Однажды Заратустра подал знак ученикам своим и произнес такие слова:
"Вот – священники: но хотя они и враги мне, спокойно пройдите мимо, и пусть спят мечи ваши в ножнах!
Есть герои и среди них; многие из них немало страдали: потому они хотят заставить страдать и других.
Они – дурные враги: нет ничего более мстительного, чем их смирение. И легко осквернится тот, кто тронет их.
Но близок я к ним по крови; и хочу, чтобы в их крови также почиталась и моя"
И вот, когда прошли они мимо, печаль овладела Заратустрой; однако недолго он с ней боролся, и начал говорить так:
"Жаль мне этих священников, хотя они мне и не по вкусу; но с тех пор, как хожу я среди людей, это перестало меня волновать.
Но страдаю я и страдал вместе с ними: пленники они, отмеченные клеймом. Тот, кого называют они Спасителем, цепями опутал их.
Цепями ложных ценностей и заблуждений! О, если б спас их кто-нибудь от этого Спасителя!
Они думали, что прибило их к острову, когда кругом бушевало море; но смотрите – то было спящее чудовище!
Ложные ценности и лживые слова заблуждений: для смертных это самые страшные чудовища – долго ждет в них дремлющий рок.
Но наконец просыпается он и начинает пожирать и заглатывать тех, что построили на нем шатры свои.
О, посмотрите же на эти шатры, что воздвигли священники! Церквями называют они свои берлоги, полные слащавых ароматов!
О, этот фальшивый свет, этот спертый воздух! Тут не позволено душе взлететь на высоту свою!
Но вера их так повелевает им: "На колени, и вверх по ступеням, грешники!".
Поистине, приятнее видеть бесстыдного, чем вытаращенный взгляд их стыда и благоговения!
Кто же они, создатели этих берлог и лестниц покаяния? Не те ли, кто хотел спрятаться и стыдился чистого неба?
И только тогда, когда чистое небо снова проглянет сквозь разбитые крыши, а разрушенные стены зарастут травой и алыми маками, только тогда обратится сердце мое к местам обитания этого бога.
Богом они называли то, что противостояло им и мучило их: и поистине, немало героического было в этом поклонении! И пригвождая людей к кресту, не знали они, как по-другому еще любить им Господа своего!
Мертвецами думали прожить они, в черное облачали они безжизненные тела свои; и даже в речах их я чувствую зловеще-пряный запах склепа.
И тот, кто поселился рядом с ними, живет близ темных стоячих прудов, где жаба изливает в песне слащавую скорбь свою.
Лучше должны петь они, чтобы поверил я в их спасителей: что-то непохожи на спасенных ученики их!
Нагими хотел бы увидеть я их, ибо одна только красота смеет проповедовать покаяние. Но кого убедит это таящееся под рясой уныние?
Поистине, не из стихии свободы и не с седьмого неба явились к нам эти спасители! Поистине, никогда не ступала нога их по коврам познания!
Из брешей и пустот состоит дух их спасителей; но в каждую пустую раму вставили они химеру свою – Богом зовется у них эта затычка.
В сострадании захлебнулся их дух, и всякий раз, когда они переполняются им, на поверхность всплывает величайшая глупость.
С ретивыми криками гонят они стадо свое по узкому мостику: как будто нет больше других путей в будущее! Поистине, недалеко от овец ушли сами эти пастыри!
Широка душа у этих пастырей, дух же – весьма невелик. Но даже самая широкая душа, братья мои, – какие это жалкие угодья!
Кровавые знаки оставляли они на пути, которым проходили, и их безумие поучало, что истина доказывается кровью.
Но кровь – наихудшее свидетельство истины; ибо отравляет она самое чистое учение, превращая его в заблуждение и ненависть сердца.


 

И если кто пойдет на костер за учение свое, – то что он этим докажет? Куда убедительнее, если из твоего собственного пламени родится учение твое!
Холодная голова и одурманенное сердце – когда они соединяются, возникает смерч, который называют Спасителем.
Поистине, были некогда куда более великие и благородные, нежели те, кого толпа именует спасителями, что, подобно урагану, неистово влекут за собой!
И вам, братья мои, должно обрести спасение от других, более могущественных, если жаждете вы найти путь к свободе!
Никогда еще не было Сверхчеловека. Нагими видел я обоих – и самого великого человека, и самого ничтожного.
Слишком много еще общего у них. Поистине, даже в том из них, кто велик, много еще слишком человеческого!"


 

Так говорил Заратустра.


О ДОБРОДЕТЕЛЬНЫХ


 

Громом и небесными фейерверками нужно взывать к вялым и сонным чувствам.
Но голос красоты звучит тихо: он проникает только в самые чуткие уши.
Тихо вздрагивал и смеялся сегодня щит мой: то был священный смех и трепет красоты.
Над вами, добродетельные, смеялась сегодня красота моя. И доносился до меня голос ее: "Они хотят еще, чтобы заплатили им!".
Вы, добродетельные, хотите, чтобы еще и заплатили вам! Хотите получить плату за добродетель, небо за землю и вечность за ваше "сегодня"?
И теперь негодуете вы на меня, ибо учу я, что нет воздаятеля? Истинно так, ведь я не учу даже, что добродетель – сама по себе награда.
Вот что печалит меня: основой вещей сделали ложь – награду и наказание; а теперь ту же ложь положили и в основание душ ваших, вы, добродетельные!
Но, подобно клыкам вепря, слова мои взбороздят основы душ ваших; я буду плугом для вас.
Все сокровенное глубин ваших должно стать явным; и когда взрытые и изломанные будете вы лежать на солнце, отделится ложь ваша от правды.
Ибо вот в чем правда ваша: слишком чисты вы для грязи таких слов, как "мщение", "наказание", "награда", "возмездие".
Вы любите добродетель, как мать – дитя; но слыхано ли это, чтобы мать хотела платы за любовь свою?
Добродетель – это то, что вы больше всего любите в самих себе. Есть в вас жажда кольца: чтобы догнать самое себя, – для этого вертится и кружится всякое кольцо.
И угасающей звезде подобны деяния добродетели вашей; свет ее еще в пути и блуждает в пространстве – когда же завершит он путь свой?
Так и свет добродетели вашей все еще в пути, даже когда деяние уже свершилось. Пусть мертво оно и предано забвению: свет его все еще блуждает в пространстве.
Да будет добродетель ваша Самостью вашей, а не чем-то посторонним, личиной, покровом: вот истина глубин души вашей, вы, добродетельные!
Правда, есть такие, для кого добродетель – это корчи под ударами бича: и вы довольно наслушались воплей их!
Для некоторых добродетель – это лень пороков их: и всякий раз, когда их ненависть и зависть сладко потягиваются, тогда просыпается их "справедливость" и трет заспанные глаза свои.
А иных тянет вниз: это дьявол искушает их. Но чем больше они опускаются, тем ярче разгораются у них глаза и тем сильнее вожделеют они к богу своему.
О, и такие вопли достигали ушей ваших, добродетельные: "То, что не я, то и есть мой Бог и добродетель".
Встречаются еще и другие, которые передвигаются с трудом, и при этом скрипят, как телеги, нагруженные тяжелыми камнями: эти много толкуют о достоинстве и добродетели: тормоза свои называют они добродетелью!
Бывают еще и такие, что подобны часам с ежедневным заводом; они исправно выполняют свое "тик-так" и хотят, чтобы это "тик-так" почитали за добродетель.
Поистине, они особенно забавляют меня: где только ни встречу я такие часы, я буду заводить их насмешкой своей – пусть они тикают мне!
А другие гордятся горстью справедливости и во имя ее клевещут на все: так весь мир тонет в несправедливости их.
О, как дурно звучит в их устах слово "добродетель"! И когда говорят они: "Я справедлив", то всегда слышится в этом: "Я отмщен!" [2]
Своей добродетелью они готовы выцарапать глаза врагам своим; и лишь для того они возносятся, чтобы унизить других.
Немало и таких, что сидят в своем болоте и вещают: "Добродетель – это смирно сидеть в болоте.
Мы никого не кусаем и обходим стороной всякого, кто кусается, и во всем держимся мнений, которым нас научили".
Опять же, встречаются любители поз, которые считают, что добродетель – это своего рода поза.
Колена их всегда преклонены и руки молитвенно сложены, чтобы славословить добродетель, но сердцу их она неведома.
Нередко можно встретить и таких, которые считают за добродетель говорить: "Добродетель необходима"; а в глубине души верят только в необходимость полиции.
Некоторые же не умеют разглядеть в людях высокое и считают за добродетель видеть вблизи их низменное: так дурной глаз свой считают они добродетелью.
Одни хотят приобретать знания и возвыситься, и это называют добродетелью; другие хотят от всего отказаться и быть низвергнутыми, и тоже называют это добродетелью.
И вот – почти все думают, что имеют свою долю в добродетели; и каждый хочет быть по меньшей мере знатоком "добра" и "зла".
Но не затем пришел Заратустра, чтобы сказать всем этим лжецам и глупцам: "Что знаете вы о добродетели? Что можете вы знать о ней?".
А для того, чтобы отвратить вас, друзья мои, от старых слов, которым научились вы у глупцов и лжецов:
от слов: "награда", "воздаяние", "наказание", "месть во имя справедливости".
Чтобы утомились вы говорить так: "Такой-то поступок хорош, ибо нет в нем себялюбия".
О друзья мои! Пусть Самость ваша проявляется во всяком поступке, как мать в ребенке своем: такими да будут речи ваши о добродетели!
Поистине, я отнял у вас сотню слов и любимые игрушки добродетели вашей; и теперь, словно дети, сердитесь вы на меня.
Они играли у моря – и вот набежала волна и смыла игрушки: теперь плачут они.
Но эта же самая волна принесет им новые игрушки и новые пестрые раковины рассыплет перед ними.
Тогда утешатся они; и подобно им, обретете и вы, друзья мои, утешение и новые пестрые раковины!


 

Так говорил Заратустра.


О ТОЛПЕ


 

Жизнь – источник радости; но всюду, где пьет толпа, родники отравлены.
Я люблю все чистое; я не переношу зрелища оскаленных морд и жажды нечистых.
Они бросили взор свой в родник: и вот – светится мне оттуда мерзкая улыбка их.
Священную воду отравили они похотью; а когда свои грязные сны назвали радостью, отравили еще и слова.
Негодует пламя, когда кладут они в огонь жертвенника свои сырые сердца; сам дух кипит и дымится, когда они приближаются к огню.
Приторным и гнилым делается плод в их руке; в сухой валежник обращает их взор плодоносящее дерево.
И многие отвернувшиеся от жизни отвратились только от толпы: ибо не хотели разделять с ней ни воды, ни огня, ни плодов.
И многие уходившие в пустыню к хищным зверям и изнемогавшие там от жажды, лишь не хотели сидеть у водоема вместе с грязными погонщиками верблюдов.
И многие, приходившие опустошением и градом на плодородные поля, всего лишь хотели поставить пяту свою на глотку толпы, чтобы заткнуть ее.
Знать, что самой жизни нужны вражда, и смерть, и кресты для распятий, – это еще не тот кусок, которым давился я больше всего.
Но когда вопрошал я, вопрос застревал в горле у меня: как? неужели жизни нужна и эта сволочь?
Нужны отравленные источники, зловонные костры, грязные сны и черви в хлебе жизни?
И не ненависть, а отвращение жадно пожирало жизнь мою! О, как часто тяготился я даже духом своим, когда обнаружил, что и у этого сброда есть дух!
И от господствующих отвернулся я, когда увидел, что они называют господством: мелочно торговаться за власть с толпой!
Жил я среди народов, заткнув уши, чужой им по языку: чтобы не приближался ко мне звук речей их, их язык барышников и торгашей властью.
Зажав нос, уныло проходил я через все вчерашнее и сегодняшнее: поистине, мерзко пахнет и то, и другое у сброда писак!
Долго жил я, подобно калеке, – глухим, слепым и немым: лишь бы подальше от властвующей, пишущей и веселящейся сволочи!
С трудом и осторожностью восходил дух мой по ступеням; крохи радости были усладой ему; и с посохом слепца влачилась жизнь моя.
Что же случилось со мной? Как избавился я от отвращения? Кто обновил взор мой? Как вознесся я на те высоты, где уже не встретишь никакого сброда у родника?
Не само ли отвращение мое дало мне крылья и силы, помогающие прозреть истоки свои? Поистине, надо было подняться в самую высь, чтобы вновь обрести источник радости!
О, я нашел его, братья мои! Здесь, наверху, бьет этот родник! Все же есть жизнь, от которой не пьют уста нечистых!
Слишком бурно ты бьешь, источник радости! Часто опустошаешь ты кубок, стремясь наполнить его!
И приближаясь к тебе, я еще должен научиться скромности; слишком страстно стремится навстречу тебе сердце мое.
Сердце мое, в котором пылает лето – краткое, знойное, грустное, сверхблаженное: как тоскует лето-сердце мое по твоей прохладе!
Миновала робкая печаль весны моей! Миновала ярость снежных хлопьев в июне! И весь я – лето и летний полдень!
Лето в самом расцвете его, со студеными источниками и благостной тишиной: о, приходите, друзья мои, чтобы тишина стала еще блаженней!
Ибо это – наша высь и наша родина: слишком высоко жилище наше и недосягаемо для всех нечистых и жажды их.
Бросьте же, друзья, чистый взор свой в источник радости моей! Не помутится он от вашего взгляда! Он ответит вам улыбкой своей чистоты!
На древе будущего строим мы гнездо свое; орлы в своих клювах будут приносить нам, одиноким, пищу!
Поистине, не ту, которую вкушают нечистые! Они бы вообразили, что пожирают огонь, и обожгли бы морды свои!
Поистине, мы не уготовили здесь жилища для них! Ледяной пещерой показалось бы счастье наше для их тела и духа!
И как могучие ветры станем мы жить над ними, соседи орлам и снегу, соседи солнцу: так живут могучие ветры.
И подобно ветру буду и я некогда бушевать среди них и духом своим захватывать дыхание у духа их: так хочет мое будущее.
Поистине, Заратустра – могучий ветер для всех низин; и вот что советует он врагам своим и всем, кто плюется: "Берегитесь плевать против ветра!".


 

Так говорил Заратустра.


О ТАРАНТУЛАХ


 

Взгляни, вот яма тарантула! Не хочешь ли взглянуть на него? Вот сеть его: тронь, чтобы она задрожала.
А вот и сам он выползает: привет тебе, тарантул! На спине у тебя – черный треугольник, примета твоя: знаю я также то, что в душе у тебя.
Мщение в душе твоей – куда ужалишь ты, там вырастает черный струп; яд твой заставляет душу кружиться!
С такой притчей обращаюсь я к вам, вы, проповедники равенства, заставляющие души кружиться! Для меня вы – тарантулы и скрытые мстители!
Но хочу я ваше тайное сделать явным: потому и смеюсь я вам в лицо смехом возвышенных.
И потому разрываю я сеть вашу, чтобы ярость исторгла вас из ямы лжи и жажда мести обнаружилась за словами о справедливости.
Да будет человек избавлен от мести: вот мост, ведущий к высшей надежде, и радужное небо после долгого ненастья.
Но иного, конечно, хотят тарантулы. "Справедливость в том, чтобы весь мир наполнился бурями мщения нашего", – так говорят они между собой.
"Предадим мщению и поруганию всех, кто не равен нам", – так клянутся сердца тарантулов.
Воля к равенству – вот что должно ныне стать именем добродетели; против всего, что обладает властью, поднимаем мы клич!"
Вы, проповедники равенства! Бессильное безумие тирана вопит в вас о "равенстве": ваше сокровенное вожделение тирании драпируется в слова добродетели!
Безысходное тщеславие, тайная зависть, а быть может, еще и тщеславие, и зависть отцов ваших – все это прорывается в вас пламенем и безумием мести.
То, о чем умалчивал отец, начинает говорить в сыне; часто находил я в сыне тайну отца – неприкрашенной и нагой.
На вдохновенных похожи они: но их вдохновляет не голос сердца, а месть. И когда становятся они проницательными и сдержанными, то это не ум, а зависть делает их такими.
Зависть ведет их и на тропу мыслителей: и вот каков признак подобной зависти – они заходят всегда так далеко, что в конце концов приходится им в усталости засыпать на снегу.
В каждой жалобе их слышится месть, в каждой похвале таится оскорбление; и быть судьями кажется им блаженством.
Но я призываю вас, друзья мои: не доверяйте никому, в ком сильно стремление наказывать!
Это люди дурной породы: в лицах их видны палач и ищейка!
Не доверяйте и тем, кто много говорит о своей справедливости. Поистине, душам их недостает только меда.
И когда они называют себя "добрыми и праведными", не забывайте, что для того, чтобы сделаться фарисеями, им не хватает лишь одного – власти!
Друзья мои, я не хочу, чтобы путали меня с кем-то другим. Ибо есть такие, что проповедуют учение мое о жизни: и вместе с тем они – проповедники равенства и тарантулы.
Если и говорят в пользу жизни эти ядовитые пауки, засевшие в норах своих и отвернувшиеся от всего живого, то лишь для того, чтобы вредить этим.
Так хотят они навредить власть имущим: ибо у тех преобладает еще проповедь смерти.
Будь иначе, и тарантулы учили бы иначе: ведь именно они были некогда яростными клеветниками на жизнь и сжигателями еретиков.
Я не хочу, чтобы меня путали с этими проповедниками равенства. Ибо так гласит справедливость: "Люди не равны".
И они не должны быть равны! Чем была бы любовь моя к Сверхчеловеку, если бы говорил я иначе?
Тысячами мостов и тропинок пусть стремятся люди к будущему, и все сильнее должны произрастать меж ними вражда и неравенство: так внушает мне великая любовь моя.
Призрачные образы и символы пусть изобретут они во вражде своей, и величайшее сражение состоится тогда между ними.
Добро и зло, богатство и бедность, высокое и низкое, и все имена ценностей: все это станет оружием и будет воинственно утверждать, что жизнь должна превозмогать себя снова и снова!
Ввысь, выстраивая колонны и ступени, желает вознести себя жизнь; она жаждет смотреть в беспредельные дали, на священную красоту, – вот зачем ей нужна высота!
Но если жизни так нужна высота, то ей нужны и ступени, а также противоречие ступеней и восходящих по ним! Восходить хочет жизнь и, восходя, превозмогать себя.


 

Взгляните же, друзья мои! Здесь, рядом с ямой тарантула, – развалины древнего храма; взгляните на них просветленным оком!
Поистине, тот, кто утвердил мысль свою и в камне вознес ее ввысь, знал все тайны жизни, как величайший из мудрецов!
Этим ясным символом поучает он нас, что и в красоте есть борьба и неравенство, война за могущество и всемогущество.
Взгляните, как преломляются арки и своды, переходя друг в друга в божественном противостоянии, как вместе со светом и тенью устремляются они друг на друга, божественно стремительные.
Пусть же и мы, верные и прекрасные, будем врагами! Божественно устремимся мы друг против друга!
Увы! Вот и меня самого ужалил тарантул, старый мой враг! Право же, прекрасно и с божественной самоуверенностью ужалил он меня в палец!
"Должны быть и воздаяние, и справедливость, – так думает он, – ведь не задаром же петь ему гимны в честь вражды!"
Да, он отомстил за себя! И увы! Теперь душа моя закружится в вихре мести!
Но чтобы не кружиться мне, друзья, привяжите меня покрепче к этой колонне! Уж лучше я буду столпником, чем вихрем мщения!
Поистине, не вихрь и не смерч Заратустра; а если он и танцор, то никак не танцор тарантеллы! [3]


 

Так говорил Заратустра.


О ПРОСЛАВЛЕННЫХ МУДРЕЦАХ


 

Все вы служили народу и народному суеверию, вы, прославленные мудрецы! – а не истине! Потому и воздавали вам почести.
Потому терпели и неверие ваше, что оно было уловкой и хитроумным путем к народу. Так господин дает волю рабам своим, да еще забавляется дерзостью их.
Но кто ненавистен народу, как волк собакам, так это – свободный дух, враг цепей, который никому не поклоняется и живет в лесах.
Вытравить такого из логовища – это всегда называлось у народа чувством справедливости; и теперь еще науськивают на него самых свирепых собак.
"Ибо истина там, где народ! Горе ищущим!" – так повелось у вас издавна.
Вы хотели оправдать народ свой в поклонении его: это называли вы "волей к истине", вы, прославленные мудрецы!
И всегда говорило сердце ваше: "Из народа вышел я, и оттуда снизошел на меня глас Божий".
Умные и, в то же время, упрямые, как ослы, всегда были вы заступниками народа.
И многие из властителей, желавшие ладить с толпой, впереди коней своих впрягали осленка – какого-нибудь прославленного мудреца.
А теперь я хочу, чтобы вы совсем, наконец, сбросили с себя львиную шкуру!
Пеструю шкуру хищного зверя и косматую гриву исследующего, ищущего и покоряющего!
Чтобы поверил я в "искренность" вашу, должны вы сначала сломить в себе волю к поклонению.
Искренним называю я того, кто удаляется в пустыню безбожия и разбивает там сердце свое, готовое поклоняться.
Среди желтых песков, палимый солнцем, украдкой посматривает он, сгорая от жажды, на обильные источниками оазисы, где все живое отдыхает в тени.
Но и жажда не в силах заставить его уподобиться этим умиротворенным и самодовольным: ибо – где оазисы, там и идолы.
Голодным, одиноким, насильственным и безбожным – таким воля льва повелевает быть ему.
Быть бесстрашным и внушающим страх, великим и одиноким, свободным от счастья рабов и поклонения богам – такова воля искреннего.
В пустыне, и господами пустыни искони жили честные, свободные умы; а в городах живут прославленные мудрецы – откормленные вьючные животные.
Всегда, словно ослы, тянут они – повозку народа!
Не то, чтобы я сердился на них: но для меня они всегда останутся слугами, украшенными сбруей, хотя бы и сверкала она золотом.
И часто были они хорошими слугами, достойными похвалы. Ибо так гласит добродетель: "Если должен ты быть слугой, ищи того, кому наиболее полезна служба твоя.
Дух и добродетель господина твоего пусть возрастают благодаря тому, что ты сделался слугой ему: так и сам ты возрастешь с духом и добродетелью его".
Истинно так, знаменитые мудрецы, слуги народа! Вы возрастали вместе с духом и добродетелью народа – и народ вырос через вас! К чести вашей говорю я это!
Но народом остаетесь вы для меня и в добродетелях своих, народом с близорукими глазами, который не знает, что такое дух!
Дух есть жизнь, которая сама же надрезывает жизнь: собственным страданием умножает она знание свое: знали вы уже это?
И счастье духа в том, чтобы стать помазанником и жертвой на заклание, освященной слезами: знали вы уже это?
Слепота ослепшего и его искание на ощупь свидетельствуют о силе солнца, на которое взглянул он: знали вы уже это?
Мало того что дух движет горами; надо, чтобы научился познающий строить из гор: знали вы уже это?
Вы знаете только искры духа, но не видите, что он – наковальня, не видите жестокости молота его!
Поистине, вам не ведома гордость духа! Но гораздо непереносимее была бы для вас кротость его, пожелай она заговорить!
И вы еще ни разу не осмелились ввергнуть дух свой в снежную пучину: ибо вы недостаточно горячи! Потому и незнакомы вам наслаждения холодом его.
Но во всем вы обходитесь с духом слишком запросто, и мудрость часто превращали вы в богадельню и лечебницу для плохих поэтов.
Вы не орлы, и потому не испытали вы счастья в ужасе духа. Но кто не птица, тому не дано устраивать привал над пропастью.
Вы – теплы: но холодны ключи глубокого знания. Холодны, словно лед, глубочайшие источники духа – отрада для рук, горячих деяниями.
Вот стоите вы предо мной, почтенные и важные, с прямыми спинами, вы, прославленные мудрецы! Ни сильный ветер, ни могучая воля не подвигнут вас.
Видели вы когда-нибудь, как по морю проносится парус, округлый, надутый ветром и трепещущий от бешенства его?
Подобно парусу, трепеща от бури духа, мчится мудрость моя по морю – моя необузданная мудрость!
Но вы, знаменитые мудрецы, слуги народа, – разве можете вы мчаться со мной!


 

Так говорил Заратустра.

НОЧНАЯ ПЕСНЬ



 

Вот и ночь: громче голос бьющих ключей. И душа моя – бьющий ключ.
Вот и ночь: просыпаются песни влюбленных. И душа моя – песнь влюбленного.
Что-то неутоленное, неутолимое есть во мне: оно хочет говорить. Жажда любви оживает во мне и говорит языком ее.
Я – свет: о, если бы стал я ночью! Но в том и одиночество мое, что опоясан я светом.
Стать бы мне темным, как ночь! Как приник бы я к сосцам света!
Как благословил бы я вас, искрящиеся звезды, светлячками мерцающие в небе! Как был бы счастлив дарами света вашего!
Но в сиянии собственных лучей живу я и поглощаю пламя, от меня исходящее.
Мне неведома радость берущего; и не раз думал я: стократ блаженнее крадущий, нежели дающий. [4]
В том бедность моя, что вовек не устанет дарить рука моя; в том ревность моя, что вижу я взоры жаждущих и тьму, просветленную желанием.
О злосчастье дарящих! О затмение солнца моего! О томление страсти! О неутолимый голод пресыщения!
Они берут у меня: но затрагиваю ли я душу их? Пропасть – между "дарить" и "брать"; а самая малая пропасть преодолевается в последнюю очередь. [5]
Голод родится из красоты моей: навлечь беды на вас, освещенных мной, обобрать приявших дары мои – во зло стремится алчность моя.
Отдернуть руку свою, когда чужая протянута к ней; медлить, словно водопад, продлевающий падение свое, – во зло стремится алчность моя.
Такую месть измышляет избыток мой; такое коварство источают ключи одиночества моего.
Радость дарящего охладевает в дарении, добродетель моя устала от обилия своего!
Вечно дарящий утратит и стыд. У раздающего – руки и сердце в мозолях.
Не увлажняются глаза мои от стыда за просящих; огрубели руки мои и не дрожат оттого, что наполнены.
Куда исчезли слезы очей моих? Где мягкость сердца моего? О одиночество всех дарящих! О молчание посылающих свет!
Многие солнца кружатся в пустоте пространства: всему темному говорят они светом своим. Для меня же они немы.
О вражда света ко всему светящему: безжалостно следует он путями своими.
В безднах сердца несправедливое ко всему светоносному, холодное ко всем другим солнцам – так совершает каждое солнце круги свои.
Точно бури, проносятся солнца путями своими, в этом их жизнь. Неумолимой воле своей следуют они, в этом их холод.
Вы одни, о темные ночи, извлекаете тепло из всего, что светит! Вы одни услаждаетесь молоком полногрудого света!
Льдом я окован, он жжет мне ладони! О эта жажда во мне, что томится по вашей жажде!
Вот и ночь: быть бы мне светом! И жаждой Ночного! И одиночеством!
Вот и ночь: словно родник, бьет из меня желание говорить.
Вот и ночь: громче голос бьющих ключей. И душа моя – бьющий ключ.
Вот и ночь: лишь теперь просыпаются песни влюбленных. И душа моя – песнь влюбленного.
Так пел Заратустра.


ПЛЯСОВАЯ ПЕСНЬ


 

Однажды Заратустра проходил с учениками своими через лес; и в поисках источника вышел он на зеленую лужайку, окаймленную деревьями и кустарником: там танцевали девушки. Узнав Заратустру, они оставили танец свой, но он подошел к ним с приветливым видом и сказал:
"Танцуйте же еще, милые девушки! Не противник забав со злым взглядом пришел к вам, не враг девушек.
Я – заступник Бога перед дьяволом, который есть Дух Тяжести. Как могу я, быстроногие, не любить божественные танцы? Или красивые девичьи ножки?
Правда, я – лес и ночь темнеющих деревьев: но кто не страшится мрака, тот найдет и кущи роз под моими кипарисами.
И встретит маленького бога, что всех милее девушкам: тихо покоится он у источника, смежив веки свои.
Вот как, среди бела дня уснул он, ленивец! Верно, набегался всласть за бабочками?
Не сердитесь на меня, прекрасные плясуньи, если я слегка накажу маленького бога! Конечно, будет он кричать и плакать, – но он такой забавный, – даже когда плачет!
И со слезами станет он упрашивать вас, чтобы вы станцевали; а я спою под ваш танец:
плясовую песнь в насмешку над Духом Тяжести – высочайшим и всесильным демоном, про которого говорят, что он "князь мира".
Вот та песня, которую пел Заратустра, пока Купидон и девушки танцевали:


 

"О Жизнь! Заглянул я недавно в глаза твои, и мне показалось, что погружаюсь я в непостижимую глубь.
Но золотой удочкой вытащила ты меня и насмехалась надо мной, когда я называл тебя бездонной.
"Так говорят между собой все рыбы, – отвечала ты, – которые не могут достичь дна; все, что слишком глубоко для них, зовут они бездонным и недостижимым.
Но я лишь изменчива и своенравна, и во всем я женщина, и отнюдь не добродетельна.
И хотя вы, мужчины, называете меня и "глубокой", и "вечной", и "таинственной";
но всегда вы одариваете нас своими собственными добродетелями – эх вы, добродетельные!"
Так смеялась она, недоверчивая; но не верю я ей и смеху ее, когда она злословит о себе самой.
А когда с глазу на глаз говорил я с дикой мудростью своей, она гневно сказала мне: "Ты желаешь, стремишься и любишь – и потому только хвалишь ты Жизнь!".
Чуть было тогда не ответил я зло и не сказал ей, разгневанной, правды; а нельзя ответить злее, чем сказав правду мудрости своей.
Так обстоит дело между нами троими. От всего сердца люблю я одну только Жизнь и, поистине, больше всего тогда, когда ненавижу ее!
Но то, что расположен я к мудрости, и часто даже слишком расположен, – все это оттого, что очень уж напоминает она мне Жизнь!
Глаза Жизни у нее, ее усмешка и даже ее золотая удочка; что я могу сделать, если так похожи они?
И когда Жизнь спросила однажды: "Кто она, мудрость твоя?" – я с жаром ответил: "О! Мудрость!
Жаждут ее и не могут насытиться, проникают взорами сквозь покровы, пытаются поймать в тенета.
Красива ли она? Почем я знаю! Но и для самых бывалых карпов она служит приманкой.
Изменчива и упряма она; не раз видел я, как кусала она себе губы и гребнем нарочно спутывала волосы.
Быть может, зла она и лжива, и во всем – женщина; но и когда злословит она о себе, даже тогда кажется самой обольстительной".
Когда сказал я это Жизни, та зло рассмеялась и закрыла глаза. "О ком говоришь ты? Не обо мне ли?
Даже если ты прав, – разве говорят такое прямо в лицо! Но поведай мне теперь о мудрости своей!"
Ах, ты снова открыла глаза, о возлюбленная жизнь! И вновь кажется мне, что погружаюсь я в неизмеримую глубь".


 

Так пел Заратустра. Но когда танец закончился и девушки разошлись, опечалился он.
"Солнце давно уже село, – сказал он, наконец, – на луг пала роса, от лесов веет прохладой. Что-то неведомое окружило меня и задумчиво смотрит. Как! Ты еще жив, Заратустра?
Почему? Зачем? Для чего? Где и как? Не безумие ли – еще жить?
О друзья мои, это вечер вопрошает во мне. Простите мне печаль мою!
Настал вечер: простите мне, что настал он!"


 

Так говорил Заратустра.


НАДГРОБНАЯ ПЕСНЬ


 

"Там остров могил молчаливый; там могилы юности моей. Туда отнесу я вечнозеленый венок жизни".
Так помышляя в сердце своем, плыл я по морю.
О вы, образы и видения юности моей! О вы, взоры любви, вы, божественные мгновения! Как скоро умерли вы! Я поминаю вас сегодня, как поминают умерших.
От могил ваших, возлюбленные покойники мои, доносится до меня сладкое благоухание, слезами облегчающее сердце мое. Поистине, аромат этот волнует душу и несет облегчение одинокому пловцу.
Я все еще богаче всех и до сих пор возбуждаю сильную зависть – я, одинокий! Ибо вы были со мною, а я и поныне с вами: скажите, кому падали с дерева такие румяные яблоки, как мне?
Я все еще наследник ваш, я – земля, цветущая в память о вас яркими дикорастущими добродетелями, о возлюбленные!
Мы были созданы друг для друга, милые далекие чудеса; и не как боязливые птицы, приближались вы ко мне и к желаниям моим, нет, но как доверчивые к верному!
Да, подобно мне, были вы созданы для верности и нежных вечностей; должен ли я называть вас теперь именами неверности вашей, вы, божественные взоры и мгновения? Пока еще не знаю я других имен.
Поистине, слишком скоро умерли вы, беглецы. Но не вы убежали от меня, и не я от вас: неповинны мы друг перед другом в неверности нашей.
Чтобы убить меня, душили вас, певчие птицы надежд моих! Да, в вас, возлюбленные, всегда пускала злоба стрелы свои, – чтобы поразить меня в самое сердце!
И они попали в цель! Ибо всегда были вы ближе всего сердцу моему; вы были всем, чем владел я и что владело мною, – потому и должны были вы умереть столь молодыми!
В самое уязвимое из достояний моих пустили стрелу: в вас, чья кожа, словно нежный пух, или, скорее, – улыбка, умирающая от одного только взгляда!
Но так скажу я врагам своим: "что человекоубийство по сравнению с тем, что сделали мне вы!
Большее зло совершили вы, чем убийство; невозвратимое отняли у меня – так говорю я вам, враги мои!
Образы юности и любимые мной чудеса отняли у меня, отняли блаженных духом, товарищей игр моих! Памяти их возлагаю я этот венок и произношу вам проклятие!
Это проклятие – вам, враги мои! Ибо короткой вы сделали вечность мою, – так в холоде ночи мгновенно угасает звук! Мгновением была моя вечность, мимолетным взглядом божественного ока!"
Когда-то, в блаженный час, провозгласила чистота моя: "Да будет для меня божественным все живое".
Тогда подступили ко мне вы со своими грязными химерами; куда умчался тот блаженный час?
"Все дни да будут священны для меня", – так говорила некогда мудрая юность моя; поистине, то была речь веселой мудрости!
Но тогда вы похитили у меня мои ночи и продали их за муки бессонницы: куда исчезла та веселая мудрость?
Некогда в образах птиц искал я счастливых примет: тогда вы пустили сову – зловещее чудовище – на путь мой. О, где вы теперь, мои нежные искания?
Некогда дал я обет отрешиться от всякого отвращения: тогда обратили вы близких и ближних моих в гнойные язвы. Ах, что сталось тогда с моим благородным обетом?
Как слепец, ходил я некогда блаженными путями: тогда набросали вы грязи на дорогу слепца. И теперь отвратительны стали ему былые тропинки.
И когда я совершил наитруднейшее для себя и праздновал победу преодолений своих, вы заставили кричать любящих меня, что я причинил им величайшую боль.
Поистине, всегда вы поступали так: вы отравили сладчайший мед мой и сгубили труд моих лучших пчел.
Самых наглых нищих посылали вы навстречу милосердию моему; толпы неизлечимо бесстыдных теснились всегда вокруг сострадания моего. Так ранили вы добродетели мои в самой вере их.
И когда приносил я в жертву все самое святое, что у меня было, тотчас и "благочестие" ваше присоединяло свои жирные дары: так что в чаду от жира их задыхалось священнейшее мое.
И однажды захотел я танцевать так, как еще никогда не танцевал, – выше небес хотел воспарить я в танце своем. Тогда подговорили вы любимого певца моего.
И запел он унылую, мрачную песнь; о, словно зловещий рог затрубил мне в уши.
Смертоносный певец – орудие зла, ни в чем не повинное! Уже встал я, готовый к лучшему своему танцу; но мелодией своей убил он мой восторг.
Только в танце могу я выразить символы и подобия высочайших вещей: и вот высочайший символ так и не отразился в движениях тела моего!
Осталась невысказанной и не нашла исхода высшая надежда моя! И умерли образы и утешения юности моей!
Как перенес я все это? Как избыл и превозмог эти раны? Как восстала душа моя из этих могил?
Да, есть во мне нечто бессмертное, что нельзя запереть в склеп, что способно взорвать даже скалы: это – воля моя. Безмолвно, не изменяясь, сквозь годы проходит она.
Как и прежде – своим ходом, но моими ногами желает идти воля моя; сурово и непобедимо чувство ее.
Только в эту пяту неуязвим я. Ты жива и верна себе, ты, терпеливейшая! И всегда прорываешься через склепы!
То, что не нашло разрешения в юности, все еще живо в тебе; как юность, как жизнь, полная надежд, сидишь ты здесь, на могильных руинах.
Приветствую тебя, воля моя, разрушительница склепов! Только там, где есть могилы, совершаются воскресения!
Так пел Заратустра.


О САМОПРЕОДОЛЕНИИ


 

"Воля к истине" – не так ли называете вы, мудрейшие, то, что движет вами и возбуждает ваш пыл?
Воля к тому, чтобы сделать все сущее мыслимым: так называю я волю вашу!
Все сущее вы хотите сперва сделать мыслимым: ибо с полным основанием сомневаетесь в том, что оно мыслимо.
Но оно должно покориться и подчиниться вам! Так хочет воля ваша. Все сущее должно стать податливым и подвластным духу, как его зеркало и отражение.
Вся воля ваша, мудрейшие, в этом стремлении ее к власти, даже когда говорите вы о добре и зле, об оценке всех ценностей.
Создать мир, перед которым могли бы вы преклонить колени свои: в этом ваша последняя надежда и опьянение.
Между тем как народ, то есть все остальные, не мудрые, подобен реке, по которой плывет челнок, а в нем – торжественные, пышно разодетые ценности.
Вашу волю и ценности ваши пустили вы по реке становления; в том, во что верит народ как в доброе и злое, угадываю я прежнюю волю к власти.
Это вы, мудрейшие, посадили таких гостей в свой челнок, наделив их блеском и пышными именами, вы и ваша господствующая воля!
Теперь дальше несет река челнок: она должна нести его. Не беда, если пенится взрезанная волна и гневно спорит с килем!
Не река грозит вам опасностью, не она положит конец добру и злу вашему, о мудрейшие: но опасна сама воля к власти – неистощимая, оплодотворяющая воля самой жизни.
Но чтобы поняли вы слово мое о добре и зле, я хочу вам поведать о жизни и о свойствах всего живого.
Я следовал за всем живущим, я прошел великими и малыми путями его, чтобы познать свойства его.
Стогранным зеркалом ловил я взор живого, когда были сомкнуты уста его; чтобы взор его говорил мне. И он говорил.
Но где бы ни находил я живое, всюду слышал я речь о повиновении. Все живое есть нечто повинующееся.
И вот второе, что познал я: приказывают тому, кто не умеет подчиняться самому себе. Таково свойство всего живого.
Но вот третье, что слышал я: повелевать труднее, чем повиноваться. И не только потому, что повелевающий несет бремя всех повинующихся и что бремя это легко может раздавить его:
– попыткой и дерзновением казалось мне всякое приказание. И приказывая, живое всегда подвергает себя риску.
Даже приказывая самому себе, должно еще искупить приказание свое и стать судьей, мстителем и жертвой своего собственного закона.
"Как же происходит это? – вопрошал я себя. – Что побуждает живое повиноваться, и приказывать, и, приказывая, повиноваться себе?"
Так слушайте же слово мое, мудрейшие! Удостоверьтесь, действительно ли проник я в основу основ жизни и до самых недр сердца ее?
Всюду, где было живое, обнаруживал я волю к власти; и даже в повиновении слуги находил я стремление быть господином.
Воля слабого побуждает его подчиниться сильному, ибо желает господствовать над тем, кто еще слабее: лишь этой радости жаждет он и не захочет лишиться ее.
И как меньшее предается большему, чтобы радоваться и властвовать над еще более малым, – так жертвует собой и величайшее, ради власти рискуя жизнью своей.
В том и заключается самопожертвование великого, что оно – дерзновение, и опасность, и игра, где ставка – жизнь.
И там, где есть жертва, и служение, и взоры любви, – там есть воля к господству. Потаенными путями пробирается слабый в крепость сильного – до самого сердца его – и похищает власть.
И вот какую тайну поведала мне жизнь: "Смотри, – сказала она. – я есть то, что постоянно преодолевает самое себя.
Хотя вы и называете это жаждой воспроизведения или стремлением к цели – к высшему, дальнему, многообразному, но все это – едино и есть одна тайна.
Я скорее погибну, чем отрекусь от этого: истинно, там, где гибель, закат и падение листьев, там жизнь жертвует собой ради власти!
Я должна быть борьбой и становлением, целью и противоречием целей: о, кто угадывает волю мою, тот поймет, какими кривыми путями должна следовать она!
Что бы ни созидала я и как бы ни любила творение свое, – и ему, и любви своей должна я стать противницей; так хочет воля моя.
И сам ты, познающий, ты всего лишь тропа и след воли моей: поистине, моя воля к власти идет ногами твоей воли к истине!
Тот, кто возвестил о "воле к существованию", прошел мимо истины; этой воли не существует!
Ибо то, чего нет, не может хотеть; а то, что есть, не захочет быть, ибо уже есть!
Только там, где есть жизнь, есть и воля: но не воля к жизни – воля к власти! Так учу я тебя.
Многое ценит живущий выше, чем жизнь; но и в самой оценке этой говорит воля к власти!"
Так учила меня некогда жизнь: так же, мудрейшие, разрешаю и я загадку сердца вашего.
Истинно говорю вам: нет такого добра и зла, что были бы непреходящи. Неустанно должны они преодолевать сами себя.
С помощью ценностей ваших и того, что говорите вы о добре и зле, вершите вы насилие, вы, оценивающие: и в этом ваша тайная любовь, блеск, трепет и порыв души.
Но более могучая сила и новое преодоление вырастают из ценностей ваших; об эту силу и преодоление разобьется яйцо и скорлупа его.
И тот, кто должен быть творцом добра и зла, тот, поистине, должен быть сперва разрушителем, разбивающим ценности.
Так высшее зло принадлежит к высшему благу – быть созидающим.
Будем же говорить только о нем, о мудрейшие, хоть и зло оно по сути своей. Однако молчание – еще хуже: всякая истина, о которой умалчивают, становится ядовитой.
Да разобьется о наши истины все. что может разбиться о них! Много зданий еще предстоит построить!


 

Так говорил Заратустра.


О ВОЗВЫШЕННЫХ


 

Спокойна глубина моего моря: никто и не догадывается о том, какие забавные чудища скрывает оно!
Невозмутима глубина моя: но переливается она блеском загадок и улыбок, скользящих по поверхности ее.
Одного из возвышенных видел я сегодня – торжественного, кающегося духом: о, как смеялась душа моя над его безобразием!
Выпятив грудь, как будто задерживая дыхание, стоял он, этот возвышенный, и молчал.
Он был увешан безобразными истинами, трофеями охоты его, и щеголял разодранными одеждами; и много шипов было на нем, но не было ни одной розы.
Еще не научился он смеху и красоте. Мрачным вернулся этот охотник из леса познания.
Пришел он после битвы с дикими зверями; но сквозь серьезность его проглядывает еще дикий зверь – непобежденный!
Словно тигр, изготовившийся к прыжку, – так держится он; но я не люблю этих напряженных душ, и не по вкусу мне все эти настороженные.
А вы, друзья мои, говорите, что о вкусах не спорят? Но вся жизнь и есть спор о вкусах!
Вкус – это одновременно и вес, и чаша весов, и тот, кто взвешивает; и горе живущим, которые хотят прожить без спора обо всем, что касается взвешивания!
О, если бы этот возвышенный утомился возвышенностью своей: только тогда проявилась бы красота его, и лишь тогда я отведал бы его и нашел вкусным.
И лишь отвратившись от себя самого, перепрыгнет он через собственную тень – поистине! – прямо в солнце свое!
Слишком долго сидел он в тени, побледнели щеки у кающегося духом: едва не умер он от голода в ожидании своем.
Еще таится в глазах его презрение, и отвращение – на устах его. И хотя достиг он успокоения, нет солнца в покое его.
Он должен бы трудиться, как вол; и землей должно бы пахнуть счастье его, а не презрением к земле.
Белым волом хотел бы я видеть его, волом, который, фыркая и мыча, идет перед плугом; и само мычание его должно восхвалять все земное!
Лицо его еще мрачно: тень от руки играет на лице его. Затенено еще чувство во взоре его.
Деяние его лежит тенью на нем: сама рука омрачает действующего ею. [6] Не преодолел он еще деяния своего.
Как нравится мне эта бычья шея! Однако теперь хотел бы я увидеть, что взгляд его – взгляд ангела.
И свою волю героя он тоже должен забыть: да будет он вознесенным, а не просто возвышенным: пусть сам эфир носит его, лишенного воли!
Он побеждал чудовищ и разгадывал загадки: избавителем, разрешителем и победителем всего чудовищного и загадочного в себе самом пусть станет он теперь и преобразит своих чудищ в небесных детей.
Еще познание его не научилось улыбаться и не ведать зависти; еще не стихла в красоте его бурная страсть.
Поистине, в красоте, а не в сытости должны потонуть и умолкнуть порывы его! Привлекательно великодушие тех, кто возвышенно настроен.
Положив руку на голову – так должно отдыхать герою, пусть так преодолевает он даже отдых свой.
Но именно для героя красота – самое трудное. Она недостижима для самой сильной воли.
Чуть больше, чуть меньше: но как раз в этом "чуть-чуть" и заключается многое, именно это "чуть-чуть" и является сутью.
Расслабить мускулы и волю – это для вас самое трудное, вы, возвышенные!
Когда сила, оказывая милость, нисходит в видимое, такое снисхождение зову я красотой.
И ни от кого не требую я красоты так, как от тебя, сильный: пусть доброта будет твоим последним самопреодолением.
Я считаю тебя способным на всякое зло и потому требую от тебя добра.
Правда, я часто смеялся над слабыми, которые мнят себя добрыми, поскольку бессильны их руки!
В добродетели своей бери пример с колонны: чем выше она, тем нежнее и прекраснее, тогда как внутри – тверже и выносливее.
Да, возвышенный, ты еще станешь прекрасным и будешь держать зеркало перед красотой своей.
Тогда содрогнется душа твоя от божественных желаний, и поклонение будет даже в тщеславии твоем!
В этом – тайна души: только когда герой покинул ее, в сновидении к ней приближается Сверхгерой.


 

Так говорил Заратустра.


О СТРАНЕ КУЛЬТУРЫ


 

Слишком далеко залетел я в будущее: ужас объял меня.
И когда я оглянулся вокруг, я увидел, что только время было моим единственным современником.
Тогда полетел я обратно, домой, – все быстрей и быстрей: так пришел я к вам, люди нынешнего, в страну культуры.
Впервые решился я как следует рассмотреть вас, и не было злого умысла в желании моем; поистине, пришел я к вам с томящимся сердцем.
Но что случилось со мной? Как ни робел я, не мог я не рассмеяться! Никогда еще глаза мои не видели ничего более пестрого!
Я продолжал смеяться, тогда как поджилки мои тряслись, а сердце трепетало. "Вот она, родина всех горшков для красок!" – сказал я себе.
С лицами и телами, раскрашенными на пятьдесят ладов: так восседали вы, современники, к изумлению моему!
И пятьдесят зеркал, которые льстили вам, окружало вас, повторяя игру ваших красок!
Поистине, люди нынешнего, вам не придумать себе лучшей маски, чем ваше собственное лицо! Кто сможет узнать вас?
Исписанные знаками прошлого, а поверх них – еще и новыми знаками: да, вы хорошо скрыли себя от всех толкователей!
Пусть бы даже и нашелся кто-нибудь, кто исследует внутренности: однако трудно поверить, что они есть у вас! Похоже, что вас состряпали только из красок и склеенных ярлыков.
Все века и народы пестрят из-под ваших покровов; в жестах и манерах ваших – пестрота нравов и верований.
И если снять с вас покровы, одеяния и краски и лишить вас ужимок ваших, то останется ровно столько, чтобы пугать птиц.
Поистине, я и сам – испуганная птица, увидевшая вас однажды нагими и без грима; и я улетел от вас, как улетел бы от скелета, предложившего мне любовь.
Уж лучше сделаться поденщиком в преисподней и служить теням минувшего! Даже обитатели подземного мира тучнее и полнее вас!
Да, в том-то и горечь утробы моей, что не выношу я вас ни нагими, ни одетыми!
Все, что есть страшного в будущем и что пугало птиц, потерявших дорогу, – поистине, это ближе сердцу моему, чем ваша "действительность".
Ибо так говорите вы: "Мы – сама действительность, без веры и суеверия"; так в похвальбе раздуваете вы грудь свою, не смущаясь ее отсутствием!
Да и как вам веровать, вы, размалеванные! Вы разукрашены картинами, списанными со всего, во что когда-либо веровали!
Вы – ходячее опровержение веры, обрывки и кончики мыслей. Ненастоящие – так называю я вас, апологеты действительности!
Все эпохи поносят одна другую в уме вашем: но сонные грезы и болтовня прошлого все же ближе к действительности, чем ваше бодрствование!
Вы – бесплодны: и потому нет в вас веры. Но созидающий всегда видел вещие сны и звездные знамения – и он верил в веру!
Вы – полуоткрытые ворота, у которых ждут могильщики. И вот она, ваша действительность: "Все обречено гибели".
Вот стоите вы передо мной, тощие и бесплодные! Как торчат ребра ваши! Иные из вас и сами замечают это.
И говорят: "Кажется, пока я спал, Бог что-то похитил у меня? Этого вполне хватило бы, чтобы смастерить бабенку! [7]
Удивительна худоба ребер моих!" – так говорят многие мои современники.
Да, люди нынешнего, смех вызываете вы у меня! И особенно когда удивляетесь сами себе!
Счастье, что могу я смеяться над удивлением вашим и не приходится мне глотать всякую мерзость из ваших мисок!
Но вы не в тягость мне, ибо предстоит мне нести нечто тяжелое: не беда, если жуки и мухи сядут на ношу мою!
Поистине, не станет она тяжелее от этого! И не из-за вас, современники, ляжет на меня величайшая усталость.
Ах, куда еще подняться мне с тоской моей! Со всех гор высматриваю я отцовские и материнские земли.
Но родины нигде не нашел я: в любом месте я не на месте и ни у одних ворот не задерживаюсь.
Чужды мне современники, предмет насмешки моей! А ведь недавно влекло меня к ним сердце мое. Изгнан я из отцовских и материнских земель.
Только одну страну люблю я – страну детей моих, еще не открытую, лежащую в дальних морях: пусть неустанно ищут ее корабли мои.
В детях своих возмещу я то, что я – сын отца своего: всем будущим искуплю – это настоящее!


 

Так говорил Заратустра.


О НЕЗАПЯТНАННОМ ПОЗНАНИИ


 

Вчера, когда восходил месяц, показалось мне, будто хочет он родить солнце: так широко раскинувшись, лежал он за горизонтом – словно роженица.
Но обманул меня этот лгун беременностью своей; и скорее уж я поверю, что месяц – мужчина, а не женщина.
Правда, мало похож на мужчину этот робкий ночной мечтатель. Поистине, с дурной совестью бродит он по крышам.
Ибо он похотлив и завистлив, этот монах; падок он до земли и любовных утех.
Нет, не люблю я этого кота на крыше! Противны мне те, кто подкрадывается к полуоткрытым окнам!
Кротко, безмолвно и бесшумно ступает он по звездным коврам: но не люблю я тихую мужскую поступь – мужскую поступь без звона шпор!
Шаги честного честно предупреждают о себе; но кошка припадает к земле и крадется. Взгляни, по-кошачьи крадучись, движется и месяц.
С таким сравнением обращаюсь я к вам, чувствительные лицемеры, ищущие "чистого познания"! Сластолюбцами называю я вас!
И вы любите землю и земное: я хорошо разгадал вас! Но стыд и дурная совесть в любви вашей – вы подобны месяцу!
Презрение к земному внушено духу, но не нутру вашему: а именно оно сильнее всего в вас!
И вот – стыдится ваш дух, что угождает нутру вашему, и уходит от стыда путями лжи и обмана.
"Высшим было бы для меня, – так говорит ваш изолгавшийся дух, – созерцать жизнь без вожделения, а не как собака – с высунутым языком".
"Быть счастливым в созерцании, с умершей волей, без приступов алчности и себялюбия, быть холодным и изможденным, но с пьяными глазами месяца".
"Лучшей долей было бы для меня любить землю так, как любит ее месяц, и одним лишь взглядом прикасаться к красоте ее", – так соблазняет себя соблазненный.
"Незапятнанным познанием вещей я называю такое, когда мне ничего не надо от них, – только лежать перед ними, как зеркало с сотней глаз".
О вы, чувствительные лицемеры и сластолюбцы! Вам недостает невинности в желании: потому и клевещете вы на него!
Поистине, не как созидающие, производящие и радующиеся становлению, любите вы землю!
В чем невинность? Она там, где есть воля к порождению. И у того самая чистая воля, кто желает созидать сверх себя.
В чем красота? В том, что я должен желать всей волей своей; что жажду я любить и погибнуть ради того, чтобы образ не остался лишь образом.
Любить и погибнуть: это сочетание – вечно. Воля к любви означает готовность к смерти. Так говорю я вам, малодушные!
Но ваш взгляд, косой взгляд скопца, хочет называться созерцанием! А то, что можно ощупать трусливым оком, именуется у вас прекрасным! О вы, осквернители благородных имен!
Но в том проклятие ваше, вы, незапятнанные, ищущие чистого познания, что вы никогда не родите! Хотя и лежите вы, словно роженицы, широко раскинувшись за горизонтом!
Правда, полны уста ваши благородных слов. И что же, мы должны верить, что и сердца ваши переполнены, вы, лжецы?
Но мои слова – грубые, неказистые и презренные: и я охотно подбираю то, что падает под стол на пиршествах ваших.
И все же этими словами я могу говорить вам правду, лицемеры! Да, пусть едкие ароматы раковин и рыбьих костей и колючие листья пощекочут вам ноздри.
Дурной запах всегда вокруг вас и на пиршествах ваших: ваши похотливые мысли, ложь и притворство так и носятся в воздухе!
Имейте же смелость поверить себе и нутру своему! Кто не верит сКак нравится мне эта бычья шея! Однако теперь хотел бы я увидеть, что взгляд его ебе, тот всегда лжет.
Личиной божества прикрылись вы, "чистые": в личине этой укрылся ужасный кольчатый червь ваш.
Поистине, обманываете вы, "созерцатели"! Самого Заратустру одурачили вы некогда божественной личиной своей: не распознал он змеиных колец, под ней таящихся.
Некогда возомнил я, что некая божественная душа участвует в играх ваших, вы, поклонники чистого познания! Считал я тогда, что нет лучшего искусства, нежели ваше!
Даль скрывала от меня змеиные нечистоты и мерзостное зловоние, и не знал я, что хитрость ящерицы похотливо извивается там.
И подошел я ближе к вам: и день наступил для меня, а теперь наступает он и для вас – кончились любовные похождения месяца!
Взгляните! Стоит он. застигнутый на месте, бледный, перед утренней зарей!
Ибо уже грядет пылающее солнце, к земле приближается любовь его! Любовь солнца – невинность и желания созидающего!
Взгляните, как нетерпеливо поднимается оно из-за моря! Разве не чувствуете вы жажды и горячего дыхания любви его?
Морем жаждет упиться оно и в свою высь поднять глубину его: и тысячью грудей поднимается к нему море.
Ибо море хочет, чтобы солнце целовало его и упивалось им; оно хочет стать воздухом, и высотой, и стезей света, и самим светом!
Поистине, подобно солнцу, люблю я жизнь и все глубокие моря.
И вот что называю я познанием: чтобы все глубокое поднялось на высоту мою!


 

Так говорил Заратустра.


ОБ УЧЕНЫХ


 

Однажды, пока я спал, овца подошла и съела венок из плюща с головы моей; съела и сказала: "Заратустра не ученый больше".
И проговорив это, она в пренебрежении ушла. Один ребенок рассказал мне об этом.
Люблю я лежать здесь, где играют дети, у разрушенной стены, среди чертополоха и красных маков.
Я все еще ученый для детей, и для чертополоха, и красных маков. Невинны они даже в злости своей.
Но для овец я уже перестал быть ученым: так угодно судьбе моей – да будет благословенна она!
Ибо правда такова: ушел я из жилища ученых, и еще хлопнул дверью.
Слишком долго сидела голодной душа моя за их столом: не научился я познавать, подобно им, – с той же ловкостью, с какой щелкают орехи.
Свободу люблю я и чистый воздух над свежей землей; лучше я буду спать на воловьих шкурах, чем на их званиях и почестях.
Слишком горяч я и потому сгораю от собственных мыслей: часто захватывает у меня дыхание. И тогда необходимо мне вырваться на простор, прочь из всех этих запыленных комнат.
Но они прохлаждаются в тени: во всем они хотят быть только зрителями и остерегаются сидеть там, где солнце раскаляет ступени.
Подобно уличным зевакам, что стоят и глазеют на прохожих, ждут и они, и глазеют на мысли, придуманные другими.
Если дотронуться до них, то поднимается пыль, как от мешков с мукой; кто бы мог подумать, что пыль эта – от зерна и золотых даров нивы?
Когда выдают они себя за мудрецов, меня знобит от их ничтожных истин и изречений; и часто мудрость их отдает таким смрадом, словно ее породило болото; и, поистине, я даже слышал уже, как лягушки квакали в ней!
Ловки они, и искусны их пальцы: что моя простота рядом с их изощренностью! Все могут они – шить, вязать, ткать: вот и вяжут они чулки для духа!
Они – прекрасные часовые механизмы: нужно только вовремя заводить их! Тогда они безошибочно показывают время, производя при этом деликатный шум.
Подобно мельницам и ступам, работают они – только успевай бросать в них зерно! Уж они-то сумеют перемолоть его и превратить в белую пыль.
Каждый зорко следит за движением пальцев соседа своего, и не слишком доверяют они друг другу. Изобретательные на маленькие хитрости, они поджидают тех, чье знание прихрамывает, и подстерегают, подобно паукам.
Я видел, с какой осторожностью приготовляют они яд: при этом всегда надевают стеклянные перчатки на пальцы свои.
И в поддельные кости умеют они играть: и играют с таким жаром, что их прошибает потом.
Чужды мы друг другу, и их добродетели мне даже противнее, чем лукавство и фальшивые игральные кости.
И когда я жил среди них, жил я над ними. И за это они не любили меня.
Они и слышать не желают о том, чтобы кто-нибудь ходил над их головами; и потому между мной и собой, над головами своими, они наложили дерева, земли и мусора.
Так заглушили они шум шагов моих: до сих пор хуже всего меня слышали самые ученые из них.
Все ошибки и слабости людские проложили они между собой и мной: черным полом [8] называется это в их домах.
Но невзирая на это, я со своими мыслями продолжаю ходить поверх их голов; и пожелай я идти путем своих заблуждений, то и тогда оказался бы я выше.
Ибо люди не равны: так гласит справедливость. И то, чего я желаю, они не смеют желать!


 

Так говорил Заратустра.

О ПОЭТАХ



 

"С тех пор, как я лучше знаю тело, – сказал Заратустра одному из учеников своих, – я говорю о духе лишь в переносном смысле; и все "непреходящее" – тоже всего лишь символ". [9]
"Я уже слышал это от тебя однажды, – отвечал ученик, – и тогда ты еще прибавил: "А поэты слишком много лгут". Почему сказал ты, что поэты слишком много лгут?"
"Почему? – повторил Заратустра. – Ты спрашиваешь почему? Я не принадлежу к тем, кого можно спросить обо всех их "почему".
Не вчера началась жизнь моя! Давно уже пережил я основания мнений своих.
Пришлось бы мне быть бочкой памяти, если бы таскал я с собой все свои основания!
Хранить свои мнения – уже и этого слишком много для меня; а сколько птиц уже улетело!
И среди них в голубятне моей есть какая-то залетная, не знакомая мне; она дрожит, когда я кладу на нее свою руку.
Так что же однажды сказал тебе Заратустра? Что поэты слишком много лгут? Но и сам Заратустра – поэт.
Теперь веришь ли ты, что сейчас он сказал правду? Почему веришь?"
Ученик отвечал: "Я верю в Заратустру". Но тот покачал головой и улыбнулся.
"Вера не делает меня праведным, – сказал он, – тем более вера в меня.
Но положим, кто-нибудь сказал всерьез, что поэты много лгут: он был бы прав – мы слишком много лжем.
Мы очень мало знаем и плохо учимся: потому и должны мы лгать.
И кто из нас, поэтов, не разбавлял вина своего? Сколько ядовитых смесей было приготовлено в погребах наших; много там происходило такого, чего нельзя описать.
И поскольку мы мало знаем, нам по душе нищие духом, особенно когда это – молоденькие женщины!
А также падки мы до всего, что вечерами рассказывают старые бабы. Это называем мы в себе вечной женственностью.
И как будто существует некий тайный, особый ход к знанию, который непроходим для тех, кто чему-нибудь учится, то и верим мы в народ и в "мудрость" его.
А вот то, чему верят все поэты: если, лежа в траве или на уединенном склоне горы, навострить уши, то постигнешь нечто такое, что находится между небом и землей.
И когда на поэтов находят приступы нежности, они убеждены, что сама природа влюблена в них.
И что она тихонько подкрадывается к ним и нашептывает им что-то таинственное, а также любовные, льстивые речи: этим они гордятся и чванятся перед всеми смертными!
О, как много вещей между небом и землей, о которых позволяют себе мечтать только поэты!
И тем более о том, что сверх небес: ибо все боги суть символы и хитросплетения поэтов!
Поистине, всегда влечет нас ввысь – в царство облаков: на них усаживаем мы наши пестрые чучела и называем их богами и Сверхчеловеком.
Благо, довольно легки они для этих седалищ – и эти боги, и Сверхчеловек!
О, как устал я от всего неосуществленного, что непременно желает стать событием! О, как я устал от поэтов!"


 

Пока говорил Заратустра, сердился на него ученик, но молчал. Замолчал и Заратустра; а взор его был обращен вовнутрь, и казалось, что глядел он куда-то вдаль. Наконец он вздохнул.
"Я – от нынешнего, и я – от минувшего, – сказал он, – но есть во мне нечто и от завтрашнего, и от послезавтрашнего, и от грядущего.
Я устал от поэтов, старых и новых: слишком поверхностны для меня все эти мелкие моря.
Недостаточно глубоко проникала их мысль: оттого и чувство их не достигало самых основ.
Немножко похоти, немножко скуки – таковы еще лучшие мысли их.
Для меня переливы мелодий их арф – призрачное мимолетное дуновение; что знали они до сих пор о страстном пылании звуков?
К тому же они недостаточно чистоплотны: они мутят воду, чтобы казалась она глубже.
Они любят выдавать себя за примирителей: но для меня они всегда останутся посредниками и подтасовщиками, половинчатыми и нечистоплотными!
Ах! часто забрасывал я сеть в море их в надежде на хороший улов; а вытаскивал всегда лишь голову какого-нибудь древнего божества.
Так, голодающему море дало камень. [10] Возможно, что они и сами вышли из моря.
Конечно, и среди них попадаются жемчужины: но это придает им еще больше сходства с твердыми раковинами. И часто вместо души находил я в них одну соленую слизь.
У моря они научились и тщеславию своему: разве море – не павлин из павлинов?
И перед безобразнейшим из буйволов распускает оно хвост, никогда не утомляясь игрой своего кружевного веера из серебра и шелка.
Тупо смотрит на него буйвол, чья душа схожа с песком, еще более схожа с чащобой, а более всего напоминает болото.
Что ему красота, и море, и убранство павлина! Такую притчу говорю я о поэтах.
Поистине, дух их – тоже павлин из павлинов и море тщеславия!
Зрителей нужно духу поэта: пусть это будут хотя бы буйволы!
Устал я от этого духа: и предвижу время, когда и сам он устанет от себя.
Я уже видел поэтов, которые преобразились и обратили взор свой на себя.
Я видел кающихся духом: из поэтов выросли они".


 

Так говорил Заратустра.


О ВЕЛИКИХ СОБЫТИЯХ


 

Есть на море остров – неподалеку от блаженных островов Заратустры, – на нем постоянно дымится вулкан; народ, а особенно старые женщины, говорили про этот остров, что он – каменная глыба перед вратами преисподней; а внутри самого вулкана есть узкий проход вниз, ведущий к этим воротам.
И вот – в ту пору, когда Заратустра пребывал на блаженных островах, случилось так, что один корабль бросил якорь у острова, на котором высится дымящийся вулкан; и команда сошла с корабля на берег, чтобы поохотиться на кроликов. А когда ближе к полудню капитан и его люди снова собрались вместе, они вдруг увидели, что кто-то приближается к ним по воздуху, и какой-то голос явственно произнес: "Пора! Давно пора!" Когда же призрак этот приблизился к ним – а он быстро, подобно тени, летел по направлению к вулкану, – они, пораженные, узнали в нем Заратустру; ибо все, кроме капитана, видели его не раз и любили, как любит народ – соединяя любовь с робостью.
"Посмотрите-ка, – сказал старый рулевой, – Заратустра отправляется в ад!"
В то самое время, когда корабельщики пристали к острову, разнесся слух, что Заратустра исчез; и когда спрашивали друзей его, те отвечали, что он ночью пошел к кораблю, не сказав, куда хочет отправиться.
Так возникло некоторое смятение, а через три дня, когда узнали про случай с корабельщиками, оно усилилось; и весь народ стал рассказывать, что Заратустру унес дьявол. Правда, его ученики смеялись над этой болтовней; а один из них даже сказал: "Я скорее поверю тому, что Заратустра сам унес дьявола". Однако в глубине души все были озадачены и волновались: тем с/pильнее была их радость, когда на пятый день Заратустра появился среди них.
И вот рассказ Заратустры о его разговоре с Огненным Псом:
"Земля, – сказал он, – имеет оболочку; и оболочка эта поражена болезнями. К примеру, одна из этих болезней называется "человек".
А другая болезнь называется "Огненный Пес": и о нем люди много лгали и позволяли лгать друг другу.
Чтобы выведать тайну эту, перешел я море и увидел истину нагой! Поистине, нагой с головы до пят.
Теперь знаю я, что такое Огненный Пес и все эти демоны извержения и ниспровержения, которых боятся не одни только старухи.
"Выходи, Огненный Пес, из бездны своей! – вскричал я, – и признавайся, так ли глубока бездна эта? Откуда берется все то, что ты изрыгаешь на нас?
Обильно пьешь ты из моря: это видно по соли твоего красноречия. Поистине, для пса из бездны слишком много берешь ты пищи с поверхности!
Чревовещатель земли – вот кто ты для меня, и не более: всякий раз, слыша демонов извержения и ниспровержения, находил я их похожими на тебя – подсоленными, лживыми и плоскими.
Вы умеете рычать и засыпать пеплом! Вы – бесподобные хвастуны и в совершенстве овладели искусством так нагревать ил и слизь, чтобы они закипали.
Где вы, там поблизости всегда должен быть ил и множество губкообразных, пещеристых и створчато-защемленных: все это рвется на свободу.
"Свобода", – с удовольствием рычите вы: но я разучился верить в великие события, коль скоро вокруг них так много воплей и дыма.
И поверь мне, ты, адов шум! Величайшие события – это не самые шумные, а самые тихие часы наши.
Не вокруг тех, кто измышляет новый шум, а вокруг изобретателей новых ценностей вращается мир; неслышно вращается он.
И признай же, что стоит лишь только рассеяться дыму и прекратиться твоему грохоту, оказывается, что не произошло почти ничего. Велика важность, если какой-нибудь город сделался безжизненным, словно мумия, а какая-нибудь статуя лежит в грязи!
И вот что еще хочу сказать я всем ниспровергающим статуи: право же, это величайшая глупость – бросать соль в море, а статуи в грязь.
В грязи презрения вашего лежала статуя: но на том и зиждется закон ее, что из уничижения вновь восстанут жизнь и живая красота ее!
И вот – в божественном ореоле поднимается она теперь, еще более обольстительная в страдании своем; и поистине, она еще поблагодарит вас за то, что вы ниспровергли ее, разрушители!
Такой совет даю я королям, и церквям, и всему, что одряхлело от тяжести лет и ослабло в добродетели: дайте ниспровергнуть себя! И вы снова вернетесь к жизни, а добродетель вернется к вам!"
Так говорил я Огненному Псу. Тут он угрюмо прервал меня и спросил: "Церковь? Что это такое?"
"Церковь, – отвечал я, – это своего рода государство, но особенно лживое. Однако замолчи, лицемерный пес! Тебе ли не знать сородичей своих!
Подобно тебе, государство есть пес лицемерия; подобно тебе, оно любит говорить среди дыма и грохота, чтобы заставить верить, как делаешь это и ты, будто говорит оно из недр вещей.
Ибо оно непременно хочет быть самым важным зверем на земле; и верят ему, что оно способно на это".
После моих слов Огненный Пес стал, как безумный, корчиться от зависти. "Как? – вскричал он, – как, самым важным зверем на земле? И в это верят?" И столько дыма и ужасных воплей вырвалось из глотки его, что я думал, он задохнется от гнева и зависти.
Наконец успокоился он, и слабее стало пыхтение его; но как только он умолк, я сказал ему со смехом:
"Ты злишься, Огненный Пес: значит, я не заблуждался насчет тебя!
А чтобы мне остаться при правоте моей, послушай о другом Огненном Псе: он и вправду вещает из самого сердца земли.
Золото и золотой дождь исторгает дыхание его: так желает сердце его. Что ему пепел, дым и горячая слизь!
Подобно разноцветным облакам, вылетает смех из уст его; противны ему твое клокотание, и плевки, и терзания чрева твоего!
А золото и смех – берет он из сердца земли: ибо, узнай же и ты, наконец: сердце земли – из золота".
Когда Огненный Пес услышал это, он был не в силах больше слушать меня. Пристыженный, поджал он хвост, невнятно пролаял какое-то "Вау! Вау!" и уполз в берлогу свою".
Так рассказывал Заратустра. Однако ученики едва слушали его: так велико было их желание рассказать ему о корабельщиках, кроликах и летающем человеке.
"Что могу я сказать об этом? – ответил Заратустра. – Разве я призрак?
Вероятно, то была тень моя. Вы, наверное, уже слышали что-нибудь о страннике и его тени? [11]
Несомненно одно: мне надо крепче держать ее, иначе погубит она доброе имя мое".
И снова покачал головой Заратустра и удивлялся. "Что это значит – повторил он.
Почему призрак кричал: "Пора! Давно пора!"?
Почему же – давно пора?"


 

Так говорил Заратустра.


ПРОРИЦАТЕЛЬ


 

" – и я видел, великое уныние наступило среди людей. Лучшие из них устали от дел своих.
Объявилось учение, и рядом с ним шла вера в него: "Все пусто, все равно, все уже было!".
И эхо вторило со всех холмов: "Все пусто, все равно, все уже было!".
Правда, собрали мы жатву: но почему же сгнили и почернели плоды наши? Что упало в последнюю ночь со злого месяца?
Напрасен был всякий труд, в отраву обратилось вино наше, дурной глаз опалил наши поля и сердца.
Все мы иссохли; и если бы огонь объял нас, мы бы рассыпались, словно пепел: но и сам огонь утомили мы.
Все источники иссякли у нас, и даже море отступилось. Земля готова разверзнуться, но бездна не хочет поглотить нас!
"Ах, есть ли еще море, где бы можно было утонуть?" – так раздается жалоба наша среди однообразия болот.
Поистине, мы слишком утомились, чтобы умереть; и вот мы бодрствуем и продолжаем жить – в склепах!" -


 

Такие речи слышал Заратустра от одного прорицателя; [12] и предсказания его запали ему в сердце, и изменился он. Печальный и усталый, бродил он всюду; и стал похож на тех, о ком говорил прорицатель.
"Истинно так, – говорил он ученикам своим, – еще немного, и наступят эти долгие сумерки. Ах, как спасти мне от них свет мой?
Чтобы не угас он среди этой скорби! Еще дальним мирам должен светить он и самым далеким ночам!"
Так, опечаленный в сердце своем, всюду бродил Заратустра; в продолжение трех дней не принимал он ни пищи, ни питья, не знал отдыха и потерял дар речи. Наконец случилось так, что впал он в глубокий сон. Ученики же его, бодрствуя долгими ночами, сидели вокруг него и с беспокойством ожидали, не проснется ли он, не заговорит ли снова, исцеленный от скорби своей.
И вот речи, которые говорил Заратустра после того, как проснулся; и словно издалека доходил до учеников голос его:
"Выслушайте, друзья мои, тот сон, что приснился мне, и помогите мне разгадать его!
Сон этот все еще загадка для меня; сокрыт еще смысл его, и не витает над ним на вольных крыльях.
Снилось мне, что отрешился я от всякой жизни. Там, на уединенной горе, в замке Смерти, стал я ночным сторожем – стражем могил.
Там охранял я гробы: полны были мрачные своды трофеями побед ее. Побежденная жизнь смотрела на меня из стеклянных гробов.
Я вдыхал запах пыльных вечностей; задыхаясь в пыли, удрученно поникла душа моя. Ибо там – кто может освежить душу свою?
Свет полуночи неизменно окружал меня, и рядом, скорчившись, сидело одиночество, и еще третья, худшая из подруг моих – надрывная мертвая тишина.
Ключи носил я с собой, ржавые из ржавых; и самые скрипучие ворота умел открывать я ими.
Подобно зловещему карканью, проносился скрежет по длинным коридорам, когда поднимались затворы ворот: зловеще кричала птица эта, неохотно давала она будить себя.
Но еще больший ужас сжимал сердце мое, когда все снова умолкало, кругом водворялась тишина, и я оставался один среди этого зловещего молчания.
Так шло, так ползло время, если вообще двигалось оно – почем я знаю! Но наконец случилось нечто такое, что разбудило меня.
Трижды ударили в ворота, как громом, трижды взвыли своды в ответ: и тогда подошел я к воротам.
"Альпа! – вскричал я, – кто несет прах свой на гору? Альпа! Альпа! Кто несет прах свой на гору?"
И я нажимал на ключ и налегал на ворота, стараясь открыть их. Но ни на палец не подавались они.
Вдруг бушующий ветер распустил крылья свои: с пронзительным свистом взрезая воздух, бросил он мне черный гроб.
И среди визга, и воя, и грохота гроб раскололся, плевком исторгнув из себя хохот – тысячу образов хохота.
И тысячью ликов – детей, ангелов, сов, безумцев и бабочек величиной с человека, это с издевкой и ревом хохотало надо мной.
Страшно испугался я, и пал на землю, и кричал от ужаса так, как не кричал никогда.
Но мой собственный крик разбудил меня – и я очнулся".
Заратустра рассказал сон свой и умолк: ибо не знал он еще объяснения его. Тогда ученик, которого он любил больше всех, быстро поднялся, схватил Заратустру за руку и сказал:
"Сама твоя жизнь объясняет нам этот сон, Заратустра!
Не ты ли сам тот ветер, с пронзительным свистом распахивающий ворота в замке Смерти?
Не ты ли сам тот гроб, полный разнообразных и пестрых обликов зла, а также ангельских ликов жизни?
Поистине, подобно многообразному – на тысячу ладов – детскому смеху, входит Заратустра во все склепы, смеясь над ночными стражами могил, что гремят своими ржавыми ключами.
Устрашать и опрокидывать их будешь ты смехом своим; и беспамятство их, и пробуждение будут свидетельствовать о власти твоей над ними.
И даже когда наступят долгие сумерки и смертельная усталость, ты не закатишься на небе нашем, о заступник жизни!
Новые звезды показал ты нам и по-новому дал нам увидеть великолепие ночи; самый смех ты раскинул над нами, словно многоцветный шатер.
Отныне и навсегда даже гробы мертвецов станут источником детского смеха; всегда будет дуть могучий ветер, торжествующий над смертельной усталостью: в этом ты порука нам и предсказатель!


 

Поистине, самих врагов своих видел ты во сне: это был самый тяжелый сон твой!


 

Но как избавился ты от этих наваждений и обрел себя, так должны пробудиться и они от самих себя – и придти к тебе!"


 

Так говорил ученик; и все остальные теснились теперь вокруг Заратустры, хватали его за руки и убеждали его оставить ложе и скорбь свою и вернуться к ним. Он же сидел, приподнявшись на ложе, и странен был взор его. Подобно человеку, вернувшемуся домой после долгого отсутствия, пытливо вглядывался он в лица учеников и все еще не узнавал их. Но когда они подняли его и поставили на ноги, тогда сразу преобразился взгляд его; он понял все, что случилось, и, поглаживая бороду, сказал бодрым голосом:


 

"Ну что ж! Теперь уже все позади; однако позаботьтесь, ученики мои, о том, чтобы у нас был сегодня хороший обед, да поскорее! Так хочу я искупить свои дурные сны!
А прорицатель пусть ест и пьет рядом со мной: и поистине, я покажу ему море, в котором он сможет утонуть!"


 

Так говорил Заратустра. И потом он долго всматривался в лицо ученика своего, истолковавшего сон, и при этом качал головой.


ОБ ИЗБАВЛЕНИИ


 

Однажды, когда Заратустра переходил через большой мост, окружили его калеки и нищие, [13] и один горбун так сказал ему:
"Послушай, Заратустра! Уже и народ учится у тебя и начинает верить в учение твое: но чтобы он окончательно поверил тебе, нужно вот еще что – ты должен убедить нас, калек! Здесь перед тобой прекрасный выбор и, поистине, благоприятная возможность: не упусти же ее! Ты можешь исцелять слепых и возвращаешь хромым способность бегать, и ты мог бы облегчить хоть ненамного бремя того, у кого слишком тяжелая ноша: это было бы прекрасным средством заставить калек уверовать в Заратустру!"
Но Заратустра возразил ему: "Если отнять у горбатого горб, ты тем самым лишишь его духа его – так гласит народная мудрость. И когда возвратят зрение слепому, слишком много дурного увидят глаза его на земле – проклянет он исцелителя своего. Тот же, кто возвращает хромому способность бегать, причиняет ему величайший вред: ибо едва ли он сможет бегать так быстро, чтобы пороки не опережали его, – так говорит народ о калеках. И почему бы Заратустре не поучиться у народа, раз народ учится у Заратустры?
С тех пор, как живу я среди людей, для меня это еще наименьшее зло, если вижу я, что одному недостает глаза, другому – уха, третьему – ноги; а есть и такие, что утратили язык, или нос, или голову.
Я вижу и видел худшее, а порой – столь отвратительное, что кое о чем не хотел бы говорить, а о многом не могу даже умолчать, а именно: есть люди, у которых недостает всего, но имеют они непомерный избыток в одном, это – люди, которые представляют собой только один большой глаз, или один большой рот, или брюхо, или еще что-нибудь одно, но громадное, – калеками наизнанку называю я таких.
И когда покинул я уединение свое и в первый раз проходил по этому мосту, то не поверил глазам своим, – долго всматривался я и, наконец, сказал: "Ведь это ухо! Ухо величиной с человека!". Еще пристальнее вгляделся я, и действительно, под ухом шевелилось что-то до крайности жалкое, маленькое и хилое. Чудовищное ухо сидело на слабом тоненьком стебле, а стеблем этим был человек! Через увеличительное стекло можно было даже разглядеть крошечное, завистливое личико, а также пухлую душонку, трепетавшую на стебельке. Народ же поведал мне, что это большое ухо не только человек, но и великий муж, гений. Но я не верю народу, когда говорит он о великих людях, и потому остаюсь при убеждении, что это – калека наизнанку, у которого всего слишком мало и лишь одного – чересчур много".
Ответив так горбуну и тем, за кого он ходатайствовал и был им истолкователем, Заратустра с глубоким негодованием обратился к ученикам своим и сказал:
"Поистине, друзья мои, хожу я среди людей, словно среди обломков и разрозненных частей человека!
Всего ужаснее для взора моего – видеть человека растерзанным и расчлененным, словно на бойне или на поле брани.
И когда убегает взор мой от настоящего к минувшему – всюду находит он одно и то же: обломки, и разрозненные части, и роковые случайности – но ни одного человека!
Настоящее и минувшее на земле – о друзья мои! Это самое невыносимое для меня; и не будь я провидцем того, что грядет, не знал бы я, как мне жить.
Пророк и созидатель, исполняющий волю свою, – само будущее и мост к нему; а кроме того, что-то вроде калеки на этом мосту: все это – Заратустра.
И вы тоже часто спрашивали себя: "Кто для нас Заратустра? Как нам называть его?". И подобно мне, отвечали вы себе вопросами.
Обещающий ли он? Или исполняющий обещанное? Завоеватель? Или наследник? Осень? Или плуг? Целитель? Или исцеленный?
Поэт ли он? Или выступает за правду без прикрас? Освободитель? Или укротитель? Добрый? Или злой?
Я хожу среди людей, как среди обломков будущего: того будущего, которое вижу я.
И в этом все помыслы и желания мои – собрать воедино и соединить все обломки, загадки и роковые случайности.
И как перенес бы я то, что я – человек, если бы человек не был поэтом, избавителем от случая и разрешителем всех загадок?
Спасти тех, что были до нас, и всякое "Было" преобразовать в "Такова была воля моя!" – только это назвал бы я избавлением!
Воля – вот имя освободителя и вестника радости: так учил я вас, друзья мои! А теперь научитесь еще следующему: сама воля есть еще пленница.
"Хотеть" – освобождает: но как называется то, что и освободителя заковывает в цепи?
"Было" – так зовется у воли ее скрежет зубовный и ее затаенная скорбь. Бессильная против того, что уже свершилось, со злобой взирает она на все минувшее.
Не может воля хотеть вспять; не может она одолеть время и алчное упорство его – и в этом ее потаенная печаль.
"Хотеть" – освобождает: что же придумывает воля, чтобы избавиться от печали и посмеяться над тюремщиком своим?
Безумцем становится всякий пленник! И безумие то, как избавляет себя плененная воля.
Почему время не бежит вспять? – вот что вызывает ее тайную ярость; "Было" – так зовется камень, который не может сдвинуть она.
И вот катит она камни злобы и негодования и мстит тем, кто не испытывает, подобно ей, ненависти и досады.
Так воля, освободительница, стала причинять боль всему, что способно испытывать страдания; мстит она за то, что не в силах повернуть время вспять.
Сущность этого мщения только в одном: в отвращении воли ко времени и к его "Было".
Поистине, величайшее безумие живет в воле нашей, и проклятьем стало для всего человечества то, что безумие это восприняло дух.
Дух мщения: до сих пор это считалось самым значительным достижением человеческой мысли: и там, где было страдание, всегда непременно присутствовало и возмездие – наказание.
"Наказание" – именно так именует себя месть; пряча ложь свою за этим словом, она лицемерно уверяет себя в чистоте своей совести.
И поскольку человек, проявляя волю свою, неизменно страдает от того, что не может он повернуть ее вспять, то и саму эту волю, и жизнь вообще сочли наказанием!
И вот – туча за тучей громоздились над духом, пока наконец безумие не изрекло: "Все преходяще, а посему не стоит жалеть о нем!"
"И в этом сама справедливость и закон времени, – чтобы время пожирало детей своих", – так проповедовало безумие.
"В мире все вещи нравственно упорядочены на основе закона и наказания. О, в чем обрести избавление от изменчивости вещей и наказания, имя которому "Бытие"? – так проповедовало безумие.
"Возможно ли спастись, если существует некий вечный закон? Увы, не передвинуть громады свершенного в прошлом: возмездие тоже должно быть вечным!" – так проповедовало безумие.
"Ни одно из свершенных деяний нельзя уничтожить: невозможно посредством наказания сделать деяние недействительным. Ибо вот в чем вечность этого наказания, наказания Бытием: Бытие навечно обречено тому, чтобы снова и снова становиться деянием и виной!
Пока наконец воля не обретет избавления от себя самой и не станет волей к отсутствию воли", – но вы и сами знаете, братья мои, эту басню безумия!
Прочь уводил я вас от этих басен, когда учил: "Воля – это созидательница".
Всякое "Было" – есть обломок, загадка, роковая случайность, – до тех пор, пока созидающая воля не провозгласит: "Но так хотела я!".
Пока не скажет она: "Но так хочу я! Так захочу я!".
Разве она уже говорила так? Когда же это? Освободилась ли воля от безумия своего?
Стала ли она уже для себя самой избавительницей и вестницей радости? Предала ли забвению дух мщения и скрежет зубовный?
И кто научил ее примирению со временем и тому, что выше всякого примирения?
Высшего, чем всякое примирение, должна хотеть воля, которая есть воля к власти: но как это совершается? Кто научил ее еще и хотеть вспять?"


 

Но в этом месте речи своей Заратустра вдруг остановился; казалось, будто переживал он сильнейший испуг. Испуганным взглядом обвел он учеников своих; подобно стреле, пронизывал взгляд его их мысли и тайные помыслы. Но минуту спустя он уже рассмеялся и добродушно сказал:
"Трудно жить с людьми, ибо трудно хранить молчание. В особенности же – болтливому".


 

Так говорил Заратустра. А горбун прислушивался к словам его, спрятав лицо свое; а услышав, что Заратустра смеется, с любопытством взглянул на него и медленно произнес:
"Но почему Заратустра иначе говорит с нами, чем с учениками своими?"
Заратустра ответил: "Что же тут удивительного! С горбатыми и говорить приходится по-горбатому".
"Ладно, – ответил горбун, – а с учениками, стало быть, и болтать надо по-школьному.
Только вот почему иначе говорит Заратустра с учениками своими, нежели с самим собой?"


О ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ МУДРОСТИ


 

Страшна не высота, страшен склон! Склон, где взор срывается вниз, а рука взлетает вверх, чтобы ухватиться за что-нибудь. Тогда трепещет сердце от раздвоения воли.
О друзья мои, угадываете ли вы и в моем сердце двойственность воли моей?
Вот он, склон мой – опасная склонность моя: когда взор мой устремляется ввысь, то рука ищет опоры в пустом пространстве, пытаясь держаться за бездну!
За людей цепляется воля моя, цепями связываю я себя с людьми, тогда как влечет меня вверх, к Сверхчеловеку: ибо к нему стремится другая воля моя.
Вот почему слепо живу я среди людей, так, будто я вовсе не знаю их: чтобы рука моя не утратила совсем веры в опору, в нечто твердое.
Я не знаю вас, люди: как часто эта тьма вокруг меня служила мне утешением!
Я сижу у проезжих ворот, на глазах у всех мошенников, и спрашиваю: кто хочет меня обмануть?
Моя первая человеческая мудрость в том, что я даю себя обманывать, чтобы не остерегаться обманщиков.
Ах, если бы опасался я человека, как мог бы он тогда быть якорем для воздушного шара моего? Слишком легко сорвался бы я, увлекаемый вверх и вдаль!
Так уж распорядилось провидение судьбой моей, чтобы без осторожности жил я.
И если тот, кто живет среди людей, не хочет умереть от жажды, он должен научиться пить из всех стаканов; и кто хочет остаться чистым, оставаясь среди людей, должен уметь мыться и грязной водой.
Так говорил я часто сердцу своему, утешая его: "Ничего! Не тужи, старина! Несчастье ускользнуло от тебя; наслаждайся же этим, как счастьем своим!".
Моя вторая человеческая мудрость в том, что я больше щажу тщеславных, чем гордых.
Не есть ли оскорбленное тщеславие мать всех трагедий? Но где оскорблена гордость, там вырастает нечто лучшее, чем сама она.
Чтобы на жизнь интересно было смотреть, нужно, чтобы игра ее была хорошо сыграна, а для этого требуются хорошие актеры.
Хорошими актерами находил я всех тщеславных: они играют и хотят, чтобы смотрели на них с удовольствием – весь дух их сосредоточен в этом желании.
Они представляют себя, они выдумывают себя: находясь рядом с ними, я люблю наблюдать жизнь – это исцеляет от уныния.
Потому и щажу я тщеславных, что они для меня – врачи тоски моей и привязывают меня к человеку, как к зрелищу.
И потом: кто измерил в тщеславном всю глубину скромности его! Я добр и сострадателен к нему, ибо скромен он.
Он хочет, чтобы вы научили его вере в себя; он питается взглядами вашими, он алчно поедает похвалу из ваших рук.


 

И лжи вашей верит он, когда вы лжете о нем нечто приятное: ибо в сокровенных глубинах тайно вздыхает сердце его: "Что я такое!".
И если истинная добродетель есть та, что не знает о себе самой, то вот она: тщеславный не знает о скромности своей!
А вот моя третья человеческая мудрость: я не допускаю, чтобы из-за вашей трусости мне стал противен вид злых.
Я счастлив при виде чудес, порождаемых знойным солнцем, – тигров, пальм и гремучих змей.
Есть и среди людей прекрасные порождения знойного солнца, и у злых есть много такого, что достойно восхищения.
И подобно тому, как мудрейших ваших нашел я не такими уж мудрыми, так же и зло ваше оказалось ничтожным по сравнению с молвой о нем.
И часто спрашивал я, качая головой: "К чему еще греметь, вы, гремучие змеи?
Поистине, и у зла тоже есть будущее! И самый знойный Юг еще не открылся человеку.
Сколь многое называется теперь наихудшим злом, хотя шириной всего-то в двенадцать футов и длиной в три месяца! [14] Но некогда придут в мир великие драконы.
Чтобы Сверхчеловек не был лишен дракона своего – Сверхдракона, надо, чтобы горячее солнце еще долго пылало над девственным лесом!
Ваши дикие кошки должны еще сделаться тиграми, и крокодилами – черепахи: доброму охотнику – добрая охота!
И поистине, добрые и праведные! Есть в вас немало смешного, и особенно – страх перед тем, что до сих пор называли дьяволом!
Так чужда душа ваша великому, что Сверхчеловек был бы страшен вам в благости своей!
И вы, мудрые и знающие, убежали бы от палящего света той мудрости, в которой Сверхчеловек страстно омывает наготу свою!
А вы, высшие люди, которых видели глаза мои! Сомневаюсь я в вас и тайно смеюсь над вами: я догадываюсь, – дьяволом назвали бы вы Сверхчеловека!
Ах, устал я от всех этих "высших" и "лучших": еще выше надо мне подняться с их "высоты", прочь от них, ввысь, к Сверхчеловеку!
Ужас объял меня, когда увидел я этих "лучших" нагими; и тогда крылья выросли у меня, чтобы воспарить в дали грядущего.
В далекое будущее, на крайний Юг, дальше, чем мечты всех художников: туда, где боги стыдятся всякой одежды!
Вас же, соседи и ближние мои, хочу я видеть переодетыми, принаряженными, почтенными и тщеславными, как и подобает "добрым и праведным".
И сам я хочу восседать среди вас переодетым, чтобы не узнавать ни вас, ни себя: и в этом последняя человеческая мудрость моя.


 

Так говорил Заратустра.


ТИШИНА


 

"Что случилось со мной, друзья мои? Вы видите, я – расстроен, гоним, повинуюсь, вопреки воле своей, и готов уйти – о, уйти от вас!
Да, опять должен вернуться Заратустра в уединение свое: но на этот раз неохотно возвращается медведь в берлогу!
Что случилось со мной? Кто принуждает меня к этому? – О, этого требует моя гневная повелительница, это она говорила со мной; называл ли я уже вам имя ее?
Вчера вечером говорила со мной Тишина моя: вот имя ужасной госпожи моей.
Было это так – ибо я должен рассказать вам это, чтобы не ожесточилось сердце ваше против меня, уходящего так внезапно!
Знаком ли вам испуг засыпающего?
До самых кончиков пальцев овладевает им испуг, ибо земля уходит у него из-под ног, и начинается сон.
Такую притчу поведаю я вам. Вчера, в самый безмолвный час, в час великой Тишины, земля ускользнула у меня из-под ног, и начался сон.
Стрелка передвинулась, часы моей жизни перевели дыхание – никогда еще не слышал я такой тишины вокруг себя; сердце мое сжалось.
Тогда беззвучно заговорила со мной Тишина: "Ты знаешь это, Заратустра?".
И в ужасе я вскрикнул от этого немого шепота, и кровь отхлынула от лица моего: но я молчал.
И тогда во второй раз сказала она мне безгласно: "Ты знаешь это, Заратустра, но не говоришь!".
И я, наконец, ответил, словно упрямец: "Да, я знаю, но не хочу говорить!".
И снова безгласно заговорила она со мной: "Ты не хочешь, Заратустра? Не правда ли? Не прячься в упрямстве своем!".
И я, плача и дрожа, как ребенок, говорил: "Ах, я хотел, правда, но я не могу! Избавь меня от этого! Это свыше моих сил!".
И опять сказала она: "При чем тут ты, Заратустра! Скажи слово свое и погибни!".
Я отвечал ей: "Ах, разве мое это слово? Кто я такой? Я жду более достойного: я не стою даже того, чтобы погибнуть ради него".
Тогда она вновь сказала безгласно: "При чем тут ты? Покорности еще мало в тебе. У покорности самая жесткая шкура".
И я отвечал: "Чего только не выносила уже шкура покорности моей! У подножия высоты своей живу я: как высоки вершины мои? Никто еще не сказал мне этого. Но мои долины мне хорошо известны".
И опять безмолвно заговорила тишина: "О Заратустра, тот, кто должен двигать горами, тот приведет в движение и долины, и низменности".
Я ответил: "Еще ни одной горы не сдвинуло слово мое, и то, что говорил я, не доходило до людей. Да, я отправился к людям, но пока еще не дошел до них".
И сказала мне молча Тишина: "Что можешь знать ты об этом! Роса выпадает на траву в самое безмолвное время ночи".
И я отвечал: "Они насмехались надо мной, когда нашел я путь свой и пошел по нему; поистине, дрожали тогда ноги мои.
А они злорадствовали: "Ты забыл дорогу, а теперь еще и разучился ходить!".
И снова безгласно сказала Тишина: "Что тебе до насмешек! Ты тот, кто разучился повиноваться: теперь ты должен повелевать!
Разве не знаешь ты, кто людям нужнее всего? Тот, кто приказывает великое.
Трудно осуществить великое: но еще труднее приказать его.
Вот что тебе непростительно: ты имеешь власть и не хочешь господствовать".
И я отвечал: "Мне недостает голоса льва, чтобы повелевать".
И тогда снова, подобно беззвучному шепоту, промолвила она:
"Слова, что приносят бурю, – самые тихие. Мыс ли, приходящие кротко, как голубь, правят миром.
О Заратустра, ты должен быть тенью того, что грядет: так будешь ты повелевать и, повелевая, пойдешь впереди".
И я отвечал: "Мне стыдно".
И снова безгласно проговорила она: "Ты еще должен стать ребенком и не стыдиться.
Гордость юности еще есть в тебе, поздно стал ты юношей: но кто хочет стать ребенком, должен преодолеть и юность свою".
И я долго колебался и дрожал и, наконец, сказал то же, что и в самом начале: "Я не хочу".
Тогда раздался вокруг меня смех. Горе мне! Как смех этот разрывал мне внутренности и терзал сердце!
И в последний раз прозвучал безмолвный голос: "О Заратустра, созрели плоды твои, но сам ты еще не созрел для них!
И потому тебе снова необходимо уединение: ибо должен ты еще дозреть".
И снова послышался смех, теперь уже удалявшийся от меня: потом стало тихо вокруг меня, наступила как бы двойная тишина. А я лежал на земле, и пот градом лился с меня.
Теперь вы все слышали: почему должен я вернуться в уединение свое. Ничего не утаил я от вас, друзья мои.
И все это вы услышали от меня, самого скрытного из людей, – таким хочу остаться я и впредь!
О, друзья мои! И еще нечто мог бы сказать я вам; и еще что-то мог бы я дать! Почему же не даю? Разве я скуп?"


 

Но когда Заратустра произнес слова эти, им овладела глубокая скорбь, ибо близка была разлука с друзьями, и он зарыдал; и никто не мог утешить его. Ночью же ушел он и покинул друзей своих.

 

Страницы: 1 2 3